Успокаивало только одно: перед своей совестью я был чист. Знал, страшнее того, что осталось в прошлом, не будет. Мои чувства, любовь к Отечеству выдержали все испытания - и физическими муками, и временем. А это - главное.
Рассуждая так, я даже не предполагал, что судьба уготовила мне еще одно испытание.
В Балашове поезд задерживался надолго. Вместе со своим попутчиком, тоже летчиком Владимиром Скляром, я отправился на Трудовую улицу.
- Смотри, - предупредил Скляр, - побереги родных. Ты для них вроде привидения с того света. Подготовить бы их не мешало. Может, прежде я войду и скажу несколько слов?
- Не нужно!
Я и спешил, и медлил. Человек всегда и торопит, и оттягивает события, несущие очень большую радость.
Вот и дом. Калитка скрипнула и легко отворилась. В саду пахло сыростью и клейкими, только что лопнувшими [135] почками. По влажной тропинке прошел к крыльцу. Остановился и глубоко вздохнул.
- Что, в зобу дыханье сперло? - пошутил Скляр.
Я решительно рванул на себя дверь и переступил порог.
В маленькой полутемной прихожей было пусто. Через неплотно прикрытую дверь из комнаты пробивался тусклый свет. Косой полоской он ложился на дощатый, затертый ногами пол, блеклым размытым пятном трогал край вешалки. На крайнем крюке висела армейская фуражка с черным лакированным козырьком.
- Моя фуражка, - сказал я Владимиру. - Но как она сюда попала? Может, Тоня…
Я не договорил и быстро шагнул в комнату.
За столом сидели родители Тони и ее брат Николай. В миске дымилась сваренная в «мундире» картошка, с краю стояла большая кастрюля с супом. Мать Тони, держа в руке тарелку, помешивала половником суп.
- Вам кого, гражданин? - спросила она и тут же охнула.
Тарелка упала на пол. Осколки со звоном рассыпались по полу.
- Что случилось, мама? - раздался из соседней комнаты родной для меня голос.
- Серафим вернулся. Он живой! - радостно крикнул Николай. Быстрей, Тонька!
Николай встал из-за стола и бросился к комнате Тони. Дверь приоткрылась. На секунду я увидел испуганное бледное лицо жены. Потом дверь с силой захлопнули, щелкнул замок.
- Тоня! - громко позвал я.
- Оставь ее, Серафим, - перебил меня отец Тони. - Не твоя она теперь.
Меня точно обожгло. Я обернулся и непонимающе уставился на тестя. Он молчал, сведя брови. Теща и Николай потупились.
- Как не моя?
- Так вот, - глухо ответил тесть, - не твоя, и все тут. Год назад вернулась из эвакуации, приехала к нам и вышла замуж. Свою семью разбила и другую тоже… Бесстыжая рожа. А теперь прячется. Плюнь ты на нее! [136]
- Она не виновата, - вступилась за дочь теща. - Замуж вышла, когда получила похоронную. А до этого ждала.
- Ждала, ждала! - сердито огрызнулся тесть. - Разве так солдатки ждут своих мужей! До конца войны должны ждать и еще, быть может, после войны, пока совсем надежды не останется…
Тесть поднялся со стула, подошел к двери и громыхнул в нее кулаком.
- А ну, выходи! Ответ держать будешь. Перед нами не захотела, перед мужем заставим. Ну!
За дверью послышалось всхлипывание.
- Не надо, оставьте ее, - сказал я, повернулся и быстро вышел…
Уже у вокзального перрона меня догнал Николай. Он молча протянул сложенный вдвое лист бумаги и потупился. Тоня писала торопливо и неразборчиво, буквам было тесно в косых синих линейках, и они, как в тетради первоклассника, наскакивали друг на друга. Жена извинялась за все происшедшее и просила не думать о ней плохо.
- Плохо… Разве в этом только дело? - ни к кому не обращаясь, сказал я и разорвал записку.
Белые клочки упали под колеса вагона. Пожилая проводница, видимо догадавшись, что случилось, сочувственно посмотрела на меня.
- Уж мы ее ругали, ругали, - виновато произнес Николай, - а батя даже из дому выгнал, когда она…
Поезд тронулся. За окнами медленно поплыл перрон. Через несколько минут Балашов скрылся из глаз. Позади остался кусочек моей жизни. Но разве жизнь на этом кончилась? Нет, конечно. И разве прожитое на том отрезке принесло мне только одни неприятности? Нет! Было много хорошего. Была любовь, вера, и они поддерживали меня не раз в скитаниях по лагерям и этапам. За одно это я уже был благодарен жизни.
* * *
Москва встретила меня пасмурной погодой. Моросил мелкий дождик. Блестел мокрый асфальт. На Комсомольской площади трезвонили трамваи, крякали автомобильные гудки. [137]
Я постоял, огляделся, вздохнул полной грудью и зашагал к себе на Ульяновскую.
Вот и мой дом. Во дворе встретил людей в белых халатах и подумал, что нейрохирургический институт, должно быть, вернулся в Москву. Значит, и мама здесь. Я прибавил шагу, вошел в парадное и бегом поднялся на второй этаж. Затаив дыхание, осторожно постучал в комнату номер двадцать один. Прислушался. Постучал вновь. За дверью раздались голоса, звякнула задвижка.
- Вам кого?
Голос заспанный, сиплый, недовольный. Незнакомая женщина подозрительно оглядела меня с головы до ног.
- Я к Сабуровым.
- Не знаем таких. Здесь теперь общежитие…
В управлении кадров Военно-воздушных сил Военно-Морского Флота меня принял майор Королев. Он внимательно ознакомился с документами, потом отложил их в сторону и попросил рассказать все своими словами.
- Да-а, чего только не бывает на войне, - заметил майор, когда я кончил свое повествование. - Как вы только выкарабкались из того ада! Сделаем сейчас все возможное. Вернем в строй, - пообещал он. Однако ясно дал понять, что моя дальнейшая военная судьба зависит от заключения врачей.
Я прошел две комиссии. Первая признала годным только к тыловой административно-хозяйственной службе. Заключение врачей было кратким и безапелляционным, как приказ.
Очутившись на улице, я медленно зашагал по Кремлевской набережной. Фактически врачи списали меня. С их точки зрения, приговор казался даже мягким. Я остался в строю. Но кем? Человеком с ограниченной пригодностью, способным управляться только с ручкой да карандашом. Остался в строю, но далеко от фронта, от своей любимой профессии. По законам медицины все справедливо. А по законам сердца, человечности? Нет! По законам войны? Нет! По законам ненависти и отмщения за перенесенные муки? Тоже нет! [138]
Как бы ни были правы врачи, я не мог быть тогда вне войны, вне того, ради чего прошел через лагеря и этапы. Пусть я не годен для воздушных боев, но ведь, наверное, смогу еще принести пользу, вернувшись в авиацию и обучая других летному искусству?
Взвесив все «за» и «против», я решил скрыть от Королева заключение военно-морской комиссии, точнее сказать, что не был у врачей. Случай помог мне. В тот день комиссия временно прекратила работу и председатель попросил меня сообщить майору, чтобы он пока не присылал людей на обследование.
Заключение Центральной летной комиссии Военно-воздушных сил оказалось более благоприятным: меня оставили в нескоростной, легкомоторной авиации.
Жарким июньским днем я покидал Москву. В кармане лежало направление в одну из учебных эскадрилий. Поезд вез меня в глубокий тыл, в тишину. И, как два года назад, когда я уезжал под Ленинград, в перестукивании колес мне чудился треск пулеметов, а в запахе сожженного угля - запах горелого железа. Закрыв глаза, я мысленно представлял изогнутую линию, которая, ощетинившись колючей проволокой и противотанковыми надолбами, протянулась от Ледовитого океана до Черного моря. Линия эта называлась фронтом. Там шел жестокий бой. Там было мое настоящее место. И я верил, что вновь обрету его.
Эпилог
Мечте моей не суждено было сбыться.
Прибыв в четвертую эскадрилью в звено лейтенанта Александра Хващевского, я в первое время не расставался с мыслью о фронте. Летали мы по десять - двенадцать часов в сутки: фронту требовались кадры, и мы, инструкторы, не жалели себя.