163
самого начала несет в себе скрытые, нераспознаваемые заранее и разрушительные для чужой жизни опасности. Пастернак смотрел на всю ситуацию совсем иначе, чем измученная ревностью Евгения Владимировна, преданно любящая своего мужа и стремящаяся к воссоединению рассыпающейся семьи. Он осмысливал свои отношения с женщинами (как, впрочем, и все другие отношения) в категориях не бытовых, но бытийственных.
Собственно, понимая это, он пытался объяснить родителям: «Не бойтесь за Женю. Я не расхожусь с ней (а что же это такое, как не развод? А. С.-К.)'. в моем языке нет слова навсегда (как же иначе можно разойтись на время? А. С.-К.)- На то ли на свете человек, чтобы к роковым вещам, как смерть, болезнь и прочее, прибавлять фатальности своего изделья? (но в самом конце любви и разводе уже содержится фатальность. А. С.-К.) Я всегда видел его призванье в посильном уменьшении рока, в освобожденьи того, что можно освободить. И это не взгляд мой, не убежденье. Это я сам. Так прожил я эти два месяца (однако Евгения Владимировна вовсе не хотела никакого освобождения. А. С.-К.). Так сошелся когда-то с нею и любил, и думал устроить жизнь, и ничему не научил. Она любит меня не щадя себя, самоубийственно, деспотически и ревниво (вот почему зашла речь об освобождении! Оно необходимо вовсе не ей, а ему. А. С.-К.). На нее страшно глядеть, за эти два месяца она спала с лица и переживает все это, как в первый день. Любить меня так, значит ничего не понимать во мне (явное проявление эгоизма? А. С.-К.). Я ее не упрекаю, разве она исключенье?»100
Письмо Пастернака, снабженное нашими филистерскими замечаниями, отчетливо демонстри
164
рует ту двойственность, с которой его можно воспринять. Чтобы разглядеть его истинный смысл, необходимо подняться над обыденностью и посмотреть шире и выше. Но если даже у нас, посторонних и объективных наблюдателей, не всегда хватает на это внутренней готовности, то что говорить об истерзанной переживаниями женщине! К слову, и у родителей Пастернака (уж кто бы мог лучше его знать?!) возникало ощущение, что, продолжая упорно говорить Евгении Владимировне о любви к ней, он проявляет непростительное малодушие, просто боится произнести окончательный приговор и тем только продлевает пытку. «...Имей мужество не быть двойственным перед нею. Это ее убивает»101, наставлял Бориса отец. А он все пытался донести до окружающих свое credo, которое казалось им сплошной абстракцией, а порой и уступкой слабости и проявлением безволия, а для него было действенным принципом выстраивания себя: выбора нет, выбор это уступка земным ограниченным условиям жизни, есть общая «сквозная ткань» существования, которая включает в себя всё, и любовь к Зине нисколько не отменяет любви к Жене, а скорее включает ее как необходимый и ценный элемент. Несомненно, сложность личности Пастернака была такого порядка, что справиться с ней было дано очень немногим из его современников и потомков.
Дальнейшая переписка, которая велась между Евгенией Владимировной и Борисом Леонидовичем, представляет собой напряженный и очень тягостный финал большого романа, который особенно остро переживался в Германии еще и потому, что в него были вовлечены другие близкие люди: семилетний сын Женя, пожилые родители, семья сест
165
ры Жозефины. Евгения Владимировна все время была в крайне тяжелом нервном состоянии, колебания которого находились в строгой зависимости от получаемых из России известий. Напряжение, отрешенность от происходящего вокруг нее, потерю всякого интереса к действительности замечал даже маленький сын и переживал это по-своему, глубоко и трагически: «Я ничего не понимал в происходящем. Все закрывала нестерпимая жалость к мамочке, которую я старался утешить, но в ответ на мой вопрос, ласковое слово или доброе пожелание она заливалась слезами или выбегала из комнаты»102. Стремление вернуть семью и вернуться домой постепенно связывалось в сознании Евгении Владимировны с необходимостью отъезда в Россию. Накануне принятия этого решения она писала Пастернаку: «Я не хочу шататься по миру, я хочу домой. Я за девять лет привыкла быть вместе и это стало сильнее меня. Я хочу, чтобы ты восстановил семью. Я не могу одна растить Женю. Если вопреки всей правде ты не хочешь быть с нами вместе, возьми, но не в будущем, а сейчас, Женю. Учи его понимать мир и жизнь. Я не могу, у меня выдернут стержень, у меня все изболелось. Когда просыпаясь утром, вдруг и как только он умеет попадать прямо в твой сон, с которым ты не успела еще расстаться, он говорит: Мама, но мы не останемся здесь, мы вернемся домой в Москву , я реву и на целый день лишаюсь рассудка. Я хочу иметь дом, он подслушал мою тоску, мое одиночество»103.
Невозможно было равнодушно смотреть на эти терзания тем людям, которые были рядом: с особенным участием к положению Евгении Владимировны отнеслись родители Пастернака. Леонид Осипович, уже не очень ясно понимая обстановку в
166
России и те неразрешимые проблемы, которые были связаны с квартирным вопросом, вслед уезжавшим невестке и внуку послал Борису жесткое письмо, в котором требовал прежде всего освобождения для них жилплощади: «...Я и мама повторяем еще раз и убедительно просим тебя, как и 3<инаиду> Н<иколаевну>, на эту просьбу и совет обратить сугубое внимание эта просьба единственное, что может хоть временно облегчить общее несчастье. Вы обязательно должны сейчас же уехать оба в Ленинград, скажем, и освободить эту комнату. Если она Женя с ребенком сможет с вокзала въехать в свой угол, то это уже будет некоторым душевным облегчением»104. Но попытки Пастернака найти жилье к успеху не привели.
За время отсутствия Евгении Владимировны и Жени он прожил целую жизнь с Зинаидой Николаевной и ее старшим сыном Адиком. В июле 1931 года Пастернак принял приглашение Паоло Яшвили посетить Грузию: «...Мне и моей спутнице, впоследствии ставшей моей второй женой, негде было преклонить голову. Яшвили предложил нам пристанище у себя в Тифлисе. Тогда Кавказ, Грузия, отдельные ее люди, ее народная жизнь явились для меня совершенным откровением»105. Три месяца они жили на всем готовом, пользуясь гостеприимством хозяев, которые расточали его перед своими гостями с традиционной грузинской щедростью. Природа Кавказа, история этого древнего и богатого событиями края, поездки в самые интересные уголки Грузии, широкие застолья с непременным чтением стихов, множество новых встреч с поэтами Тицианом Табидзе, Николо Мицишвили, Георгием Леонидзе и др. всё это производило впечатление непрекращающегося праздника. Связь с Грузией,
167
ее культурой, ее поэзией и личные знакомства, установленные во время этой поездки, остались одной из важнейших сторон жизни Пастернака вплоть до его смерти.
Возвращались в середине октября. Как писала потом Зинаида Николаевна, «мы оба, я и Борис Леонидович, были в легкомысленном настроении и ничего не соображали, куда мы денемся в Москве. Я понимала, что после этой поездки я не имела морального права вернуться к Генриху Густавовичу. Борис Леонидович уговаривал меня поехать на Волхонку, так как жена была еще за границей, и он не представляет себе, где нам еще жить»106. Так они и сделали. Вскоре Нейгауз, вполне осознавший уход от него жены как окончательный, привез к ним на Волхонку и младшего сына Зинаиды Николаевны Стасика, который во время поездки в Грузию оставался с ним. На старом месте Пастернак начал новую семейную жизнь. Правда, теперь он располагал в отцовской квартире не одной мастерской отца, но еще и гостиной, до последнего времени занятой семьей брата. Шура был архитектором и, благодаря своему участию в проектировании и строительстве нового дома на Гоголевском бульваре, получил в нем небольшую, но отдельную квартиру, в которую с радостью и перебрался. Острая нехватка жилого пространства была настолько животрепещущей темой, что отражалась даже в поэзии:
И вот я вникаю на ощупь В доподлинной повести тьму.
Зимой мы расширим жилплощадь,
Я комнату брата займу.
В ней шум уплотнителей глуше,