Литмир - Электронная Библиотека
A
A

217

остановилось навеки в зените страдания и славы»38. «Скрябин не только композитор, но повод для вечных поздравлений, олицетворенное торжество и праздник русской культуры»39, писал Пастернак. Как видим, существовали общие культурные приоритеты, которые могли послужить основой не только для знакомства, но и для дружбы поэтов, однако «тяга прочь» оказалась сильнее, ее причины нам еще предстоит угадать.

По мнению исследователей-литературоведов, с начала 1920-х годов в поэзии Мандельштама появляются образы, заимствованные из книги Пастернака «Сестра моя жизнь»40. Примерно тогда же, в 1922 1923 годах, он написал ряд статей о поэзии, в которых высоко оценил достижения Пастернака. Называя «Сестру мою жизнь» то требником, то «библией для мирян», Мандельштам не скрывает своего почти сакрального отношения к книге. В лютеровских аллюзиях содержится намек на сложные отношения Пастернака с современностью: «Величественная домашняя русская поэзия Пастернака уже старомодна. Она безвкусна потому, что бессмертна; она бесстильна потому, что захлебывается от банальности классическим восторгом цокающего соловья»41. В своих статьях Мандельштам разворачивает важную для него мысль о поэзии Пастернака как о единственной наследнице классической русской традиции (Батюшков, Языков, Фет), связанной с усовершенствованием и гармонизацией языка. Эта традиция ведет поэта по единственно возможному, «среднему удобному пути» сближения языка поэзии с разговорной речью. Вероятно, что ко времени написания этих статей относится и ставшее известным благодаря Анне Ахматовой крылатое высказывание Мандельштама о Пастер

218

наке: «Я так много думал о нем, что даже устал»42. Похвалы казались Пастернаку чрезмерными, о чем он писал Мандельштаму, в свою очередь желая выразить ему свое искреннее восхищение: «Милый мой, я ничего не понимаю! Что хорошего Вы нашли во мне! <...> Да ведь мне в жизнь не написать книжки, подобной Камню !»43

Читатели 1920-х годов воспринимали Пастернака и Мандельштама как поэтов близких и родственных, несмотря на разницу их поэтических путей: Пастернак отталкивался от футуризма, а Мандельштам постепенно вырастал из символизма. Их имена воспринимались в паре и русскими эмигрантами, продолжавшими интересоваться новейшей поэзией советской России. По воспоминаниям Г. В. Адамовича, на литературных вечерах за границей чтение стихов Мандельштама часто продолжалось чтением стихов Пастернака44. Парадокс о «видимой близости»45 двух поэтов вошел в обиход. Даже во враждебном отзыве 1938 года одиозно известного П. А. Павленко на воронежские стихи Мандельштама содержалось характерное сопоставление: «Язык стихов сложен, темен и пахнет Пастернаком»46. Возможно, именно обилие параллелей заставило Пастернака, что называется, держать дистанцию47, как это однажды уже произошло в отношении поэзии Маяковского, с которым он неожиданно обнаружил совпадения. Однако там речь шла о дистанции профессионально-поэтической, здесь скорее о личной. Эта разница представляется значимой: скорее всего, причины некоторой отстраненности Пастернака были в его принципиальной инаковости. При всех общекультурных совпадениях, Мандельштам был ему по-человечески чужд. Личные расхождения такого рода еще силь

219

нее проявятся в отношениях двух поэтов чуть позже в начале 1930-х годов.

Летом и осенью 1924-го Пастернак и Мандельштам еще пытались дружить, они виделись в Ленинграде (семья Бориса Леонидовича снимала дачу в Тайцах, а Мандельштамы жили на Морской улице); после отъезда поэты регулярно переписывались, пытались помочь друг другу с публикациями, обменивались рукописями своих последних работ, дарили вышедшие книги. Особенное место в их переписке занимает проза, к которой оба приступили в середине 1920-х годов. Когда вышел в свет «Шум времени» Мандельштама (1925), Пастернак с восторгом отзывался о нем: « Шум времени доставил мне редкое, давно не испытанное наслажденье»48. Очевидно, сама позиция автора была Пастернаку духовно близка. «Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени, писал Мандельштам в главе о Комиссаржев- ской. Память моя враждебна всему личному»49. Через пять лет Пастернак в «Охранной грамоте» выскажет похожую мысль: «Я не пишу своей биографии. Я к ней обращаюсь, когда того требует чужая»50. Однако у Пастернака этот тезис касался только разговора о Поэте и его судьбе, у Мандельштама он был определяющим для всего творчества.

Разговор о прозе привел к тому пункту, который оказался поворотным для обоих поэтов к вопросу о современном романе. Пастернак удивлялся: «Отчего Вы не пишете большого романа? Он Вам уже удался. Надо его только написать»51. Сам Пастернак уже давно делал подступы к роману, считая его своим жизненным призванием. В 1922 году была написана повесть «Детство Люверс», жанр «Спекторского» Пастернак определял как «роман в

220

стихах», намереваясь сделать его частью большого прозаического замысла. Мандельштам, напротив, видел в романе исчерпавшую себя форму. В статье с говорящим названием «Конец романа» (1922) он писал: «Человек без биографии не может быть тематическим стержнем романа»52. По его мнению, роман гибнет из-за «распыления биографии как формы личного существования»53. Интересно отметить, что со временем Пастернак отчасти (не в жанровом, но в тематическом смысле) согласился с Мандельштамом главной темой романа «Доктор Живаго» стали через 30 лет именно сломанные судьбы и неудавшиеся биографии его современников.

В течение следующих нескольких лет поэты виделись эпизодически, когда Мандельштам проездами бывал в Москве, но, даже находясь в разных городах, не упускали друг друга из вида. Пастернак восторженно отозвался о новой книге Мандельштама «Стихотворения», вышедшей в 1928 году, стараясь одновременно отвлечь поэта от недоброжелательных оценок критики. Говоря о своем впечатлении от книги, он употребил выражение «устыжающее наслаждение»54, в котором запечатлелась авторская самооценка Пастернака. Как раз в это время он готовил для переиздания ранние сборники собственных стихов «Близнец в тучах» и «Поверх барьеров», которые чем дальше, тем сильнее вызывали у него раздражение темными фрагментами, сложной метафорикой, избыточностью образов. Стараясь избавить свои ранние стихотворения от этих недостатков, Пастернак фактически переписывал их заново в соответствии с обретенной к концу 1920-х годов поэтикой, для которой вскоре он подберет исчерпывающее определение: «неслыханная простота». В ответ на похвалы Мандель

221

штам послал ему книгу своих «Стихотворений» с дарственной надписью: «Дорогому Борису Леонидовичу с крепкой дружбой, удивленьем и гордостью за него»55.

Отношения двух поэтов дали заметную трещину в течение рокового для Мандельштама 1929 года, отмеченного «делом А. Г. Горнфельда», которое решительно изменило характер мандельштамовских взаимоотношений с большинством окружавших его литераторов самых разных взглядов и предпочтений. Не будем слишком подробно излагать детали этого дела, имеющего к биографии Пастернака самое косвенное отношение, постараемся ухватить только его суть.

Мандельштам, подписавший с издательством «Земля и фабрика» договор на обработку, редактирование и сведение в единый текст двух переводов романа Шарля де Костера «Легенда о Тиле Уленшпигеле», на титульном листе вышедшей в 1928 году книги по ошибке был указан как переводчик. Конечно, сам Мандельштам никакого отношения к допущенной неточности не имел, это была целиком вина издательства. Также очевидно, что такая подмена не могла пройти незамеченной для переводчиков В. Н. Карякина и А. Г. Горнфельда. Последний воспринял ситуацию крайне болезненно, хотя сразу же после выхода романа был извещен самим Мандельштамом о вкравшейся ошибке. Сообщение об ошибке было также напечатано совершенно официально в ленинградской «Красной газете». Однако ни то ни другое переводчика не удовлетворило, и в той же газете он вскоре опубликовал свою заметку с говорящим названием «Переводческая стряпня», в которой едко критиковал работу Мандельштама, сводя ее к механической

41
{"b":"264474","o":1}