Отсюда умозаключаем: если бы не существовало конца света, его бы следовало выдумать.
Есть такая вещь, и называется она прогресс. Но прогресс не прогрессирует, он никуда не движется. Потому что, пока прогресс прогрессирует, мир может ускользнуть, уйти не попрощавшись. Если вы сможете остановить мир в дверях – это уже прогресс. Моя скромная модель прогресса – рекламация земель. Когда понемногу, раз за разом, бесконечно восстанавливаешь то, что ускользает из-под ног. Работа, которая требует упорства и бдительности. Работа скучная, но полезная. Трудная и не стяжающая славы. И не стоит по привычке путать рекламацию земель со строительством империй.
50
ВСЯ ЭТА ИСТОРИЯ
Он открывает глаза, и глаза говорят ему, что он не в привычной комнате (пожелтевшие обои, платяной красного дерева шкаф) в доме у шлюза Аткинсон, где каждое утро (каждое утро за вычетом нескольких из ряда вон выходящих) он привык просыпаться на заре – то есть если он не окончательно променял постель на темный край шлюза и на сигарету-за-сигаретой-за-сигаретой – и где, даже раньше чем он успеет встать, по-заговорщицки многозначительное сочетание примет, шорох ветра под карнизом, мягкий или, напротив, требовательный перестук дождя, даже особая, к перемене погоды, скороговорка кур, сказали бы ему, что сегодня тот самый день, когда хороший смотритель уж никак не забудет о своей заслонке.
Он открывает глаза, и глаза, или скорее уж руки-ноги и ощущение, что под тобой чужой матрас, говорят ему, что он лежит не в двуспальной, с медной рамой, кровати (купленной в 1922 году в магазине «Братья Торн», Гилдси), которая много лет тому назад – десять, если быть точным, – превратилась в односпальную: такая пустая, такая холодная, и как ни трудно в ней уснуть, так и не спать в ней невозможно. Он не на той большой, уютной или, наоборот, лишенной всякого намека на уют кровати, потому что (теперь к нему возвращается память) та кровать и сейчас стоит – или безо всякой надежды на успех пытается плавать – в коварной речной воде глубиной не меньше полуфатома. [55] А поскольку спальня находится на втором этаже, отсюда делаем вывод, что большая часть дома оккупирована жидким и незваным гостем и что все относимое к ней движимое и не слишком движимое имущество либо утонуло, либо всплыло, либо в силу труднообъяснимого стечения обстоятельств – обратите внимание на пристройку, которой нет; на курятник, коего не существует; на растворившийся в небытии огород (с цветником) Хенри Крика – ушло по течению или занесено грязью. Что, проще говоря, дом при шлюзе Аткинсон превратился в залитую водой развалину. Что шлюза Аткинсон вместе с положенной по штату заслонкой, построенного в 1815 году Томасом Аткинсоном и восстановленного Артуром Аткинсоном после наводнения в 1974-м, больше нет.
И он никогда не будет отстроен. Поскольку – что произошло в этом осененном тенью войн, свихнувшемся на нефти двадцатом столетии с некогда процветавшим речным сообщением между Гилдси и Кесслингом? (Спросите Хенри Крика.) Пройдет еще какое-то время, и речка Лим, хотя в настоящий момент она более всего напоминает внутреннее море, превратится в задушенную водяной травой, забитую илом канаву, судоходную не далее Хоквеллского железнодорожного моста, а в верхней части будет низведена до уровня водосброса для прилегающих к ней дрен.
Он открывает глаза. Это не его кровать. Это не супружеское ложе Хенри и Хелен Крик (и не смертный одр последней), а супружеское ложе его недавно оженившегося сына и невестки; которое они уступили ему, а сами ютятся как могут в соседней комнате и по очереди спят на полу. И это не спальня в его старом доме, а спальня в узком, две-внизу, две-наверху доме-террасе [56] на Черч-лейн в Гилдси (выглянешь в окошко, видна над городскими крышами колокольня Св. Гуннхильды), купленном для молодой четы впавшим в купечество отцом невесты. И еще одного обстоятельства нельзя не учесть, особенно сейчас – а именно, что дом стоит в старейшем городском квартале, на холме, неподалеку от церкви (по сию пору известном, неофициально, зато исторически верно, как Остров); потому что значительная часть Гилдси так же, как и дом при шлюзе затоплена; и Водная улица в очередной раз стала водной улицей.
Он вспоминает, где он. Он видит незнакомую занавеску, наполовину закрывшую незнакомый вид за окном; он видит тумбочку у кровати, которая служит теперь импровизированной аптечкой (микстуры от кашля, пузырьки, полотенца, чайник – только это все уже в прошлом; болезнь вступила в стадию сонливости и бреда). Он все это видит. Но, может статься, его внутреннее «я», которое в последнее время сделалось на диво живым и буйным, сейчас не в спальне сына и даже не в собственной спальне, а все там же, на черепичной крыше старого дома, куда он выбрался через чердачное оконце и смотрит, как вода поднимается и плещет уже под кровельными желобами, смотрит, как всякая всячина – калитка в пять досок, цельное ивовое дерево – крутится вокруг дома, смотрит на речной порог, там, где были когда-то шлюз и заслонка… Смотрит на мир, который исчез без следа, как будто кто-то вытащил из неведомой бочки огромную затычку.
Он сидит верхом на коньке крыши, где он, кстати, просидел всю ночь и большую часть дня, среди бушующей непогоды, и никак не может отделаться от ощущения (что, и эта койка тоже качается, движется?), что крыша вместе с домом в любой момент дрогнет, с натугою отлепится от твердой почвы, снимется с якоря, и поплывет он, что твой Ной, в неведомые дали. Он все так же прячется от ветра за каминной трубой, одетый в старую армейскую шинель (хоть она и промокла насквозь, а зубы у него выбивают чечетку), которая пришла вместе с ним, как то и должно шинели, с так называемой Великой войны. Так что прибывшим к нему в конце концов на выручку в тяжело идущей моторке спасателям (среди которых, кстати, тоже есть солдаты), он предстает в облике осажденного со всех сторон часового, этакой вжавшейся в осклизлый бруствер кляксой цвета хаки, или, хотя здесь была бы уместна несколько иная форма, моряком, который решил пойти на дно вместе с судном.
Моторка подходит ближе. В ней сержант инженерных войск и два сапера. В ней спасательные буи, веревки, всяческая снасть, мешки с песком, пакеты первой помощи, термос с горячим супом, бочонок рома. В ней целая пробиваемая мелкой дрожью под грудой одеял семья из четырех человек, которую сняли с крыши фермы к востоку от Ньюхайта за компанию с полуутонувшим спаниелем. А еще в ней – спасатель-доброволец по имени Том Крик. Который (а лодка то пляшет, то встает на дыбы, и со скулы дождем лупит водяная пыль) никак не может смириться с тем, что в отсутствие привычных ориентиров толку от него, как от лоцмана, ни на грош, и не верит своим глазам, когда они подходят ближе, что перед ним его старый дом, а эта вот гротескная горгулья на крыше, которая – теперь, когда помощь вот она, под рукой, – наотрез отказывается сдвинуться с места, и есть его родной отец.
«Да они чуть не все такие, – говорит сержант, который всего за сорок восемь часов, за два безумных мартовских дня и две безумные бессонные мартовские ночи, приобрел, судя по всему, такой опыт работ по спасению жертв наводнения, как будто всю жизнь только этим и занимался, – им и хочется, чтобы вы их спасли, и вроде не хочется. Попытайтесь уговорить его спуститься вниз, а, сэр».
И сын – бывший солдат, которого до сих пор берет оторопь, когда сержант обращается к нему «сэр», – кричит, приставив ко рту сложенные рупором ладони, туда, где на крыше то ли клякса, то ли мешок тряпья:
«Пап, это я! Пап, слезай. Это я!» И когда мешок тряпья не отвечает: «Ты уже ничего тут не сможешь сделать, пап. Ничего…»
И мешок тряпья на крыше (и в кровати, которую лихорадка раскачивает из стороны в сторону) видит, как моторка выполняет головокружительную операцию по стыковке с причалом, там, где когда-то лепили гнезда ласточки, и как десантное подразделение в составе двух раздутых спасжилетами, то и дело оскальзывающихся солдат начинает карабкаться в его сторону с целью отнять у него последнюю не сданную врагу пядь суши.