«И знаешь, что сказал мне Льюис?»
«Нет».
«Типичная точка зрения старого циника, который слишком долго простоял у доски».
Прекрасно, на том и порешим, значит, борьба за сохранность некой хрупкой безделки. Борьба за то, чтобы все вокруг не лишилось смысла. Борьба против страха. Ты же боишься. Тут никаких клубов не надо. По лицу видать, сразу. А я, думаешь, нет? А с чего бы я тут с тобой трепался и с какой бы радости вдруг стал рассказывать все эти истории, этакий заключительный аккорд к моей учительской карьере, которые – вот уж порадовал – таки возымели действие. Оно от страха помогает, понимаешь? И мне плевать, как это называется – объяснять, уходить от фактов, придумывать лишние смыслы, смотреть со стороны, представлять вещи в перспективе, ходить вокруг да около, образованием, историей, сказками, – это помогает избавиться от страха. И почему, ты думаешь, я тут с тобой сижу, и я ведь не все еще тебе сказал? Тебе ведь еще не пора, а, Прайс? Мама с папой по стенкам бегать не станут? Да, я бы не против еще по одной. Да, я знаю, что я уже пьян. Давай я расскажу тебе еще одну. Давай я расскажу тебе…
Прайс встает за еще по одной. Бармен, подошел собрать стаканы, его останавливает. Разглядывает подозрительно сперва его, потом меня.
«А ему восемнадцать-то есть?»
«Есть». Бармен не удовлетворен, продолжает пялиться. «Кому, как не мне, знать. Это мой сын».
…давай я расскажу тебе (даже сквозь слой мертвецки-бледного грима видно, как Прайс густо залился краской), давай я расскажу тебе
32
О КРАСАВИЦЕ И О ЧУДОВИЩЕ
Нет, не Спаситель Мира. Картофельная башка. Не надежда на будущее. Полудурок с тусклым, пустым рыбьим взглядом.
И без толку его учить. Ни читать, ни писать он не умеет. Говорит наполовину на детском каком-то сю-сю, если вообще говорит. Никогда не задает вопросов, ничего не хочет знать. Назавтра не помнит, что ему сказано сегодня. В четырнадцать лет он все еще сидит в приготовительном классе хоквеллской деревенской школы, отвесив нижнюю челюсть, посмешищем для остальных детишек. «Дик Крик!» – так они кричат. «Дик Крик! Дик Крик!» И имечко – как из детской считалки. (Как это родителям только в голову взбрело назвать его Ричардом?)
Мистер Рональд Оллсоп, директор деревенской школы, человек весьма упорный, в конце концов сдается и говорит отцу: «Я сделал все, что мог». И пускается по испытанной временем отходной дорожке всех потерпевших поражение учителей: «Но ведь у него золотые руки… и силы ему не занимать, такие плечи… ведь согласитесь, нет ничего зазорного, если человек своими руками…»
И – странное дело – отец как будто доволен, у него на лице читается едва ли не облегчение после такого вот печального вердикта.
И странности на этом не кончаются, потому что стоит только младшему брату, Тому, – который, будто для контраста, звезда своего класса, который выигрывает стипендию для обучения в гимназии, который далеко пойдет и составит предмет гордости своего отца – попытаться преуспеть там, где потерпела поражение хоквеллская деревенская школа; стоит ему однажды летом, прихватив с собой книги, карандаш и бумагу – потому что он не хочет, чтобы вместо брата у него был пень неотесанный, потому что у него в голове не умещается, как это может быть, чтобы у брата вообще ничего в голове не умещалось, хотя брату до этого, судя по всему, нет дела; потому что он хочет спасти его от перспективы навсегда остаться в умственно отсталых (обратите внимание на столь ранние симптомы педагогического зуда), – сесть с Диком на краю бечевника, отец быстро кладет конец сей импровизированной школе под открытым небом и, в ужасе расширив глаза, захлебываясь, с весьма необычным для него пылом говорит своему младшему: «Не смей его ничему учить! И даже читать – не смей!»
Вот так Дик и растет, широкоплечий, с золотыми руками, сильный телом, если не умом, на брегах Лима. И, со временем, идет работать на узскую землечерпалку, «Роза II», и в результате покупает, на сэкономленные от заработанных за труды дневные средства, подержанный мотоцикл «Velossete 350», который, с чьей-то сторонней точки зрения, мог сделаться для Дика из всех вещей вещью самой понятной, близкой и родной, мотоцикл, который в своей безмозглой, однако же ухватистой готовности к полезному действию и в механической своей быстроте движений весьма напоминал самого Дика.
Но даже и с картофельной башкой человек обязан иногда задуматься. Даже полудурок должен время от времени поразмышлять над большими и провокационными вопросами вроде: что есть жизнь? Из чего она состоит? Откуда она берется и для чего предназначена?
Возьмите, к примеру, тот случай, когда его мать вдруг исчезла, ничего ему не объяснив, да так с тех пор и не вернулась. Она ведь всегда была тут как тут. Она приносила еду и чистую одежду. Пусть даже и с картофельной башкою на плечах, но ему, такому как есть, она подтыкала на ночь одеяло, и целовала на сон грядущий, и щедро оделяла его – по крайней мере так тогда представлялось любопытным и завистливым, да-да, завистливым глазенкам крошки Тома – особого рода материнскою заботой, которая странным образом была тем ласковей, чем меньше он на эту ласку отзывался. Но вот однажды она осталась лежать в своей собственной кровати, а потом ее вообще нигде не стало видно. Ну и куда же она подевалась?
Но, Дик, разве ты сам не знаешь? Разве ты не видел? Она в том деревянном ящике, который опустили в мерзлую землю на хоквеллском погосте. Мы все там были, стояли вокруг, разве ты не помнишь? Это была она. Она под тем маленьким холмиком среди травы, отец еще ходит к нему и кладет цветы. Ты что, Дик, не заметил, что ли, как он начал сажать цветы среди всяких там овощей? А иногда, если за ним проследить, он кладет цветы, а потом встает на колени, прижимается к холмику лбом и плачет, плачет. Она там, под землей. Дик, и она теперь оттуда уже не вернется.
Но Дик не хочет верить, что она ушла в такую даль, откуда ее никак нельзя вернуть. Может, прячется где-нибудь. Если ее унесли тогда в ящике, может, в ящике она и вернется? Может, свернулась калачиком в старом сундуке, там, наверху. Разве она не дала ему ключ – перед тем, как исчезнуть? А если в сундуке ее нет (потому что ее там нет), тогда, может быть, в этих бутылках – потому что, кроме бутылок, там ничего и не оказалось, и еще немного старой мешковины с бессмысленною писаниной пополам. Или, может, содержимое бутылок заставит ее снова появиться…
Потому что однажды, в скором времени после внезапной и никак не мотивированной маминой отлучки, Дик вынимает одну из бутылок, идет туда, где Стоттова дрена выходит на южный берег Лима, и церемонно выпивает содержимое.
А почему именно Стоттова дрена?
Потому что именно здесь каждый вечер отец имел обыкновение вытягивать на берег плетеные верши, заброшенные в воду поутру, и те, почти без исключения, выходили наружу подрагивая, полнясь изнутри угревым гибким блеском. Было, наверное, что-то особенное в этом илистом омуте у слияния дрены с рекой, особенное и для угрей, и для отца. Потому что именно сюда, весной и летом после маминого исчезновения, отец взял манеру ходить после заката солнца, превратив рутинную проверку вершей в полуночные бдения при свете луны или фонаря-молнии, размеченные ритмом сигарет. И мы, двое его сыновей, ходим с ним и обучаемся искусству ловли угря вершами. И случалось, мы проводили там всю ночь, покуда отец обшаривал самые дальние закоулки памяти, чтобы рассказывать нам истории, еще и еще, и всякие мудрые изречения и поговорки, еще и еще (хотя Дик никогда его не слушал, а просто смотрел в воду в том месте, где были притоплены верши), потому что ему не хотелось возвращаться обратно, в пустой дом, в холодную постель, где больше не было мамы.
Именно сюда приезжал Дик и позже, когда он стал старше и оседлал мотоцикл, через вечер по будням, на обратном пути с «Розы II», облеченный высоким доверием (дневная рыбалка восстановлена в правах) самостоятельно снимать наш урожай угрей. Мокрый, шевелящийся мешок у него через плечо, он едет домой по Хоквеллской дороге. Да, и для Дика тоже есть что-то особенное в этих волшебных вершах, которые, опусти ты их под воду совсем пустыми и безжизненными, могут вернуться назад исполненными скользкой шустрой змееобразности. Может, река знает, куда делась мама и когда и как она вернется. Может, реке известна тайна жизни. Может, однажды, когда вытянешь верши…