«Эй, как ты это сделал?»
«Мой виски. Мой виски…»
«Как ты держал дыхание?»
«Как ты?..»
«Но ведь ты же не, а? Ты же не стал себе в…?»
Ответа нет. Быстро дрожат ресницы.
«Эй, Мэри, а как насчет?»
Ответа нет. Туго натянутое молчание.
«Мэри, ты сказала…»
Мэри направляется туда, где сбросила, как лишний такелаж, свою одежду.
«Ты что, выходишь из игры? Так, что ли?»
Питер Бейн заступает ей дорогу, ловко подхватывает большую половину ее разбросанных по земле вещей; отскакивает в сторону; останавливается; взявши юбку за поясок, укрывает ею собственные бедра; вихляется: как в хула-хуле; отдергивает – неловким этаким тореадором – юбку в сторону, чуть только Мэри кинулась за ней; уворачивается; перебрасывает часть добычи Терри Коу, который, как всегда, начеку, ловит ее и переходит к следующей – на два движения – фигуре танца, приложив микроскопический бюстгальтер Мэри к собственной груди.
Игра в собачки, в а-ну-ка-отними, вверх-вниз по берегу, вещи переходят из рук в руки, а Мэри вертится, крутится, ловит рукой воздух и все пытается другой рукой прикрыться; но в этой игре ни Дик, который сидит, хлопая ресницами, и смотрит, ни брат его Том (в силу причин, называемых обыкновенно «братскими чувствами», но и в силу собственных своих резонов тоже) не принимают участия.
Не присоединяется к ней и Фредди. И тоже в силу собственных причин. Потому что Фредди следит вполглаза за игрой в собачки, другая же, большая половина его внимания сосредоточена на Дике. Потому что, пока игра в собачки только-только началась и все глаза ею заняты, Фредди скользит вдоль берега к деревянному мостику и через мостик, туда, где, Фредди это знает наверняка, стоят верши. У него своя игра на уме. Потому что, когда перебрасываться, и пытаться поймать, и метаться взад-вперед становится уже неинтересно и Питер Бейн с Терри Коу решают разбросать вещички Мэри вдоль по бережку, так, чтобы та могла, ежели не слишком гордая, заполучить их обратно, со стороны моста показывается вдруг Фредди, и бежит он так быстро, что нет даже времени рассмотреть, что там у него в руках, и, как только Мэри, ничего не подозревая, нагибается, чтобы подобрать с земли юбку, обхватывает ее со спины, оттягивает, уцепив покрепче тугую резинку форменных школьных трусиков у нее на животе, а другой рукой запихивает угря, приличного, в три четверти фунта угря – вовнутрь.
И Мэри, потеряв внезапно всякий интерес и к юбке, и к столь трепетной необходимости прикрывать себе грудь, передергивается, вжимает голову в плечи, упирает локти в ребра, выбрасывает в стороны две трясущиеся мелко ладошки, втягивает воздух и, без звука, без единой даже попытки хоть что-нибудь предпринять себе в помощь (нет привычки к такого рода ситуациям) застывает намертво, с открытым ртом, покуда нечто шевелится, извивается, ворочается у нее в трусах и, наконец (поскольку угри мастера выкручиваться из самых что ни на есть затруднительных ситуаций), протискивается в пройму вдоль бедра, шлепается в траву и, следуя извечному инстинкту, ползет по-змеиному к Лоуду.
А Мэри заходится в припадке долгого и неожиданно резкого смеха.
25
ДА НУ ЕЕ, БАСТИЛИЮ
Ого, вот это да. Вот это смачно. Да ну ее, Бастилию. Бог бы с ним, с Ходом Истории. Давайте еще. Он, значит, правда сунул ей угря в? А у вашего брата был большой? И. А что значит, большой? Ну, давайте, рассказывайте.
По классу блудливый шепоток. Перестрелка взглядами. Джуди Добсон и Гита Хан скрещивают ноги, по-женски опасливо, ощущая, вне всякого сомнения, внутри собственных трусиков, темно-синих или каких там еще, некоторое неудобство; но выше пояса – глаза горят и ушки на макушке.
Значит, наш история-нас-учит, наш старый чудак Крики способен так вот просто взять и наплевать. И не прочь признать, что он когда-то…
Значит, он это серьезно. Он и в самом деле собирается преподавать то, что ему, черт побери, по вкусу. И послать по адресу учебный план…
И лишь у Прайса вид настороженный, и только Прайс надулся как мышь на крупу. Не потому ли, что я их всех приворожил, и не слишком-то честными приемами? И сделал подрывную деятельность легальной?
(Товарищи по классу, будьте бдительны! Глядите, что он хочет сделать. Уловка, старая как мир. Что будто бы он – один из вас. Король, он тоже человек, тираны созданы из плоти и крови. Не попадайтесь на наживку общечеловеческих чувств. И берегитесь еще одной плутни, которую он тем временем пытается с вами разыграть. Он потворствует скабрезным разговорам, он апеллирует к досужему вашему любопытству, чтобы отвлечь мятежный ваш дух, чтобы ваш революционный порыв отвести в иное русло…)
Ну и кто у нас будет бунтарь?
Но допустим, что все не так, Прайс. Допустим, что все совсем наоборот. Допустим, что именно революции препятствуют врожденному нашему любопытству и уводят его в сторону. Допустим, что именно любопытство – то самое, что вдохновляет нас на изыскания в области секса и питает нашу страсть слушать и рассказывать истории, – и есть естественное и фундаментальное условие нашего существования. Допустим, что ненасытная и горячечная страсть к познанию вещей, к познанию друг друга, к тому, чтобы выведывать, вынюхивать, именно и есть единственный и полноправный вдохновитель всяческого бунта и побивает даже общий наш порыв к историческому развитию. Вам никогда не приходило в голову, что великое множество исторических движений, и не только революционных, терпит крах, разваливается изнутри по одной простой причине: они не хотят принимать во внимание тех сложных и непредсказуемых форм, которые склонно принимать наше любопытство? Которое не хочет просто идти вперед, которое всегда готово сказать: эй, да ведь это интересно, давайте остановимся ненадолго, давайте поглядим, давайте вернемся немного назад, по собственным следам – а почему нам не свернуть в другую сторону? Куда мы так летим? Что за спешка? Давайте разберемся.
И примите еще во внимание, что в любую эпоху, сколько бы событий воистину мирового значения ни стояло во внешней, видимой ее повестке дня, не было недостатка в любопытных людях – астрономах и ботаниках, охотниках за окаменелостями и путешественниках по высоким широтам, не говоря уже о скромных историках, – чей упрямый и своенравный исследовательский дух заслуживает с нашей стороны по меньшей мере уважения. Учтите, что изучение истории есть прямая противоположность, и даже прямое противодействие, творению оной. Подумайте о своем семнадцатилетнем учителе истории, который в самый разгар неистовой Битвы за Европу, когда мы берем верх во Франции, а русские рвутся к Берлину, и думать забывает о Великих Событиях (события местной значимости, и тоже разрушительные, затмили для него их историческую важность) и погружается взамен в исследования невразумительного и всепоглощающего свойства: процесс мелиорации (и пивоварения) в восточных Фенах, протоколы Лимского товарищества по судоходству и дренажу, история двух семейств, Крик и Аткинсон, выбираемая по крохам из живой человеческой памяти и из записей характера как общедоступного, так и сугубо личного.
И какая же любопытная, какая странная история начинает понемногу…
Да-да, есть нечто – и имени-то толком не подберешь, – чему нет дела до Истории, или, вернее, до того, что в учебниках привыкли называть Историей.
И даже в то самое время, когда Прайс рассказывает нам, куда Историю непременно занесет, и когда мы поверяем друг другу наши ядерные ночные кошмары, даже и тогда можно найти время…
Значит, вам любопытно. Вам любопытно. Вы согласны променять историю падения королей на незначащую и более чем скользкую историю. Тогда позвольте рассказать вам