«Господин председатель, не к лицу пивовару быть пьяным!» Снова смех, аплодисменты громче. «Или оскорблять собственного отца!» (еще один). «Или свою страну!» (и еще один). Завывания, кошачий мяв; председательствующий молотит по столу молотком («Я вынужден попросить джентльмена в аудитории взять назад свои…).
Мой дед (перекрывая рев зала); «Я предупреждаю вас… если вы не прислушаетесь… я предвижу… если… я предвижу…»
Однако, вернувшись в жуткую тишину Кейбл-хауса, отдавая себе отчет в том, что на его репутации можно ставить крест, обнявши дочку Хелен, которой теперь уже тринадцать лет, так горячо – если было кому подглядеть эту сцену, – как человек способен обнимать одно лишь единственное свое утешение в жизни, он, может быть, крутит в голове это возникшее из ниоткуда и больно резанувшее его слово: пьянство.
Пьянство. Не веселье, нет, – пьянство.
И, вернувшись в свинцовое уединение Кесслинг-холла, он диктует дочери – которая старательно заносит в записную книжку цифры, пропорции и даже названия кое-каких дополнительных ингредиентов, коим судьба до сей поры остаться тайной и тайною же пребыть вовеки, – и улучшает, улучшает свое «Особое».
Да, для меня не секрет: кое-что из дедовской громокипящей и притом не слишком уверенно стоящей на ногах риторики оказало влияние и на мое учительское краснобайство. Кое-что от унизительного положения, в которое он попал перед набитым под завязку городским залом, от тогдашних выкриков и улюлюканий возрождается порой в моем классе, когда я наталкиваюсь на вскипающую поверх парт волну враждебности и отторжения. И все же – в ком, по-вашему, я сегодня наблюдаю ту же дедовскую меланхолию и дедовский же страх перед будущим? В кудрявом парнишке по фамилии Прайс.
20
ОБЪЯСНЕНИЕ ОБЪЯСНЕНИЯ
Коего я призываю к порядку, коего я резко обрываю: «Прекрасно, Прайс. Довольно. Зайди ко мне после уроков». (Его нескрываемое разочарование во мне: грубость, авторитарность.) Однако это его «вы можете и дальше выпендриваться»… Педагогическая паника. Научи их насчет революции, и они – Страх, что в классе вспыхнет бунт, подпитываемый страхом преследований свыше (Льюис просит слова), подогреваемый страхами полной анархии в личной жизни (анархии? Но ведь его жена обрела веру, она обратилась к Господу нашему). Изобразить деспота. Отыграться на… Тирания и неуверенность:
«Так что будь добр, Прайс, оставь эту улыбочку при себе, – (если честно, он вовсе и не улыбался), – и в четыре часа жду тебя в кабинете».
И вот Прайс стоит перед моим столом, после уроков, и тоже прекрасно разыгрывает роль: устыдившийся лицом – но не раскаявшийся – обидчик.
«Либо то, либо другое, Прайс. Ты сам записался на историческое. Время от времени ты показываешь весьма неплохие результаты. Но так, чтобы ходить на уроки истории и не заниматься при этом историей, – не бывает. Ты не можешь спорить со мной о неких частностях Французской революции – в чем лично я не вижу ничего дурного – и в то же самое время отвергать необходимость всего предмета в целом».
Кабинет истории, четыре часа пополудни. Школа пуста; за окнами зимняя тьма. Пустые парты; следы от подошв на полу; крошки мела. Мы выполняем положенную последовательность жестов, шарада из области «учитель – ученик». Дисциплина превыше всего. Мы ищем – или, по крайней мере, я ищу – общей почвы, возможности сказать: черт возьми, мы же разумные люди… и: да боже ж ты мой, неужели нам непременно нужно… Однако утыкаемся все в ту же самую стену, мы вынуждены быть такими, как предписывает роль, а значит, по разные стороны баррикады.
«Ну?»
Прайс пожимает плечами. «Вы же сами все объяснили на уроке. Это ваш театр, ваше представление. Вы – главный. И объясняете тоже вы».
«Понятно. Ну что ж, позиция выражена четко – давай в таком случае начистоту. Если я главный, если я веду уроки, значит, я имею право на то, чтобы мои уроки не срывались».
Прайс ничего не говорит, но на его губах появляется тень смутной, неопределенного сорта улыбки.
«А если мой урок все-таки срывают, я имею право знать – почему я тебя, собственно, сюда и пригласил – почему?»
Все та же улыбка.
«Может быть, теперь ты попробуешь что-нибудь объяснить?»
Ему, однако, нужды нет вдаваться в объяснения. И вообще что-либо делать, кроме как стоять передо мной с неуловимо-иронической миной на лице. Потому что ситуация сама за себя говорит, живая картина: угнетатель и угнетенный. (Обрати внимание, Прайс, между делом: как многое в истории зависит от распределения ролей и сколько всего и всякого случилось только оттого, что никто не взял на себя смелости сказать, чего же он в действительности…)
Любительская драматизация событий. Оставь его после уроков: пускай хоть что-нибудь, да случится.
«Ну?»
«Ну – все очень просто, сэр. Я сорвал ваш урок – потому что хотел этого».
«Вполне естественно. И – мы живем в свободной стране. Однако это ничего не объясняет. Ибо я тут же задаю себе вопрос, почему одному только Прайсу пришло на ум сорвать урок, в то время как остальные шестнадцать человек, которые, по большей части, народ вполне приятный…»
«То есть вы хотите сказать, они делают то, что им сказано».
«Это одна из возможных интерпретаций. Но все-таки, как насчет твоих объяснений?»
«Я здесь для того, чтобы учиться, сэр».
«Я тронут твоим доверием, равно как и смирением – которых тебе так недостает во время уроков. И раз уж ты хочешь, чтобы я объяснил вместо тебя… Насколько я понимаю, скрытый смысл твоего протеста направлен не против формы или там манеры ведения урока, да и вообще не на какие подобного рода частности. Если бы проблема заключалась именно в этом, мы могли бы и в самом деле обсудить методы и подходы – ничего нездорового или неуместного я здесь не вижу – и даже прийти к полюбовному соглашению, что мы с тобой придерживаемся разных взглядов. Твой протест, однако, носит характер более чистый и более радикальный. Твоя позиция состоит в том – я правильно понял? – что история есть своего рода обманка; и что смысл имеет одно лишь настоящее. Отсюда логически вытекает, что нам не следует тратить время на изучение Французской революции – каковая тема, учитывая свойственный ей привкус бунта и прочей подрывной деятельности, все-таки не лишена для тебя, на мой взгляд, определенной привлекательности. А взамен мы должны сесть и заняться пристальным изучением Афганистана, Ирана, Северной Ирландии, а также всяких скорбей и горестей нашей несчастной дряхлеющей страны».
Я встаю из-за стола. Говорю и начинаю при этом ходить по комнате, не глядя на Прайса. Опять выходит вздор. Слишком много слов. Риторические пассы руками над пустыми партами. Как будто я обращаюсь к классу, а не к…
«Похвальное намерение, Прайс. И я уверен, что обсудить все эти темы можно было бы в часы, отведенные под общие дисциплины, с мистером Уоллесом».
«Да он просто старый…»
«Стоп, стоп. Постольку, поскольку имеется в виду мое участие во всем этом предприятии, перед нами встает одно препятствие сугубо практического свойства. А именно учебный план. А именно то обстоятельство, что мне платят деньги как учителю истории, за то, что я преподаю вам историю согласно учебному плану, каковой учебный план включает – наряду с прочими совершенно неуместными темами – также и Французскую революцию, чем мы, собственно говоря, и занимаемся».
(Выйди из этой роли. Слезь с трибуны.)
«Класс! Как я рад, что у вас это все так глубоко продумано!»
Сказано едко, со злостью, с болью, с отчаянием и разочарованием – моей учительской уравновешенности как не бывало, и я уже иду обратно по ближнему к учительскому столу проходу.
Вот – вот он, твой шанс.
«Прайс, мне иногда кажется, что тебя что-то… беспокоит. О чем даже и близко речи у нас не идет. Что мы все время говорим не о том. Если я могу…»
Рука поднялась – но не для риторического жеста. Рука поднялась, почти неосознанно, чтобы тронуть Прайса за плечо.