На центральных воротах красовался огромный знак: «Въезд на велосипедах запрещен».
А чуть пониже была прибита на колышке табличка расписания работы кладбища, с наисложнейшими арифметическими ухищрениями: по четным будним дням с октября по апрель кладбище работает – с 9.15 до 15.00, по нечетным будням дням с апреля по сентябрь – с 8.15 до 16.30; с выходным в каждое первое и третье воскресенье месяца; и даже с перерывом на обед – который, судя по Анютиным часам, как раз сейчас на кладбище начался.
– Иными словами, шансов попасть на Ольхингское кладбище у нормального человека, слава Богу, практически нет, – мрачно прокомментировала Аня.
Обошли кладбище. По всему периметру их в припрыжку провожали любопытные зеваки-скворцы. И, только было загуляли по уже откровенно дачной разнеженной улице из желтых домиков, исповедующих позднего Ван Гога – с блаженно напряженными ветвями груш и магнолий, тянущими к солнцу, как к зажигалке, свечки почек, вырывающимися далеко за условно отгороженные границы сада – как тут же угодили в объятья гранитной мастерской, все пространство вокруг которой было заставлено черновиками могильных памятников. На этих могильных анонимных болванках, заготовках впрок, мастер по граниту беззастенчиво то и дело повторял один и тот же излюбленный графический оборот: крест, обведенный сгущающимися к центру концентрическими кругами, и похожий в результате из-за этого скорее на огромный оптический прицел. А на нескольких, видимо сердечно полюбившихся лично самому художнику, особо эффектных модернистски перекособоченных плитах, он даже заранее, чтоб два раза с дивана не вставать, уже выгравировал бессовестно приглашающую дату смерти: 199. – оставив окончательную единицу на усмотрение владельца.
– Слушай, что-то мне уже поднадоела эта тематика! – надув щеки, пошутила Аня, – пора делать ноги отсюда! Давай опять на главную улицу выберемся!
Зацепившись взглядом, как за стрелку компаса, за шпиль ольхингской церкви, быстро выбрались на центральную площадь.
У светофора, на абсолютно необитаемой узкой яркой улице, явно был просто нервный тик: мигал в полную пустоту.
Но Аня потребовала, чтобы они нажали на огромную, как для дебилов (чтоб невозможно было не попасть кулаком) охряную клавишу, размером со слиток золота – с примитивистски нарисованным двуногим – и мариновались еще минут пять. Ожидая от нервного дальтоника-светофора весны.
– Не смей переходить на красный, подруга! – хватко придерживала ее на переходе, оттягивая за джемпер сзади, Анюта – и опять уже заранее делая свою фирменную свирепую физиономию. – У немцев так принято. Жди.
Пока не убедилась, что светофор просто вышел из строя – и зациклился на краснухе и желтухе.
– Давай зайдем? А? Пожалуйста! – тянула уже Елена Аню, едва перебежали, за рукав, внутрь розово-желтой неоготической кирпичной кирхи: уже, впрочем, предчувствуя, что сейчас опять разразится скандал – если она услышит очередное: «Ну, зачем…»
Но Аня по-простому сказала:
– Ты иди, а я тебя здесь снаружи подожду. Мне неловко как-то внутрь церкви заходить. Я же в Бога не верую. Когда с экскурсией, со всеми – это нормально. А так…
Внутри, у двери, через которую вошла Елена, распятие показывало крестные муки с такой невыносимой правдоподобностью, что все входящие горожане здесь же падали на колени. Еще мучительней, еще чудовищнее, еще в сто крат более физически ощутимо – еще реальнее, чем даже в мюнхенской Фрауэнкирхе – видны были по всему телу увечия от римских хлыстов флагрумов со свинцовыми наконечниками. И с убивающей буквальностью сразу в твоем же, живом, теле чувствовались и разрывающиеся альвеолы легких, и удушье, и вздутые вздыбленные ребра, и необходимость каждый раз ценой нечеловеческой боли подтягиваться, чтобы сделать вздох, и вот-вот готовое разорваться не выдерживающее сердце.
Елена встала у песчаного стола с горящими свечами, которые боялась потушить брызнувшими из глаз слезами, и, раз увидев распятие от входа, больше не смела даже поднять на него глаза.
Простые парафиновые свечи зарывались пятками в песок. Который напоминал сверху то ли кофейную гущу, то ли лунный пейзаж с кратерами и выгоревшими дотла жерлами вулканов, с загадочными, рукотворными, начертанными на песке чьим-то молящимся перстом, знаками – о происхождении которых ученые-астрономы долго потом будут спорить, разглядев в свой телескоп: какие приливы и какие ветра́ их запечатлели.
Глаза долу, так и дошла в гораздо более жизнеутверждающий алтарь.
Нарядная кафедра под деревянным палантином. Деревянный потолок, как тетрадь в клеточку, расчерченная деревянными балками. Медузообразное солнышко на кобальте деревянного неба. И крошечная трещина над алтарем прямо по центру, через которую с чердака – уместный луч.
И веселые яркие псевдороманские комиксы, в таитянской гогеновской цветовой гамме, с новаторской флорой и фауной, бредущей вразброд, покачиваясь, по барханам: пальмы с пропеллерами; вол, который, похоже, не знал, что делать с наличием у него и копыт, и крыл, и поэтому предпочел за лучшее почтительно лежать у престола с письменами в зубах, и поддерживать собой золотую мандорлу; орел, размером с болотную цаплю, сидящий на летящем папирусе, как на ветке дерева; и Ангел с телетайпной лентой, принимающий телеграмму настолько длинную, что он и сам в ней слегка запутался левой стопой. Лев же, страшно похожий на немецкого медведя, просто листал в руках лубок и улыбался. Пара Архангелов с экспрессивной пластикой и оливковыми тромбонами дежурили по углам. На ближайшем к апсиде арочном перекрытии то ли пастухи, то ли рыбаки, то ли мужи без определенной профессии, танцевали хаву-нагилу и откровенно указывали руками на Виновника своего торжества в алтаре. А по краям, спеленутая в саваны и накрепко повязанная, молодо выглядящая братва уже с задором выбиралась из гробов и высвобождалась из пут.
Каждые полминуты, как по солнечным часам, сзади звякала монетка – прихожанин, забежавший на пути, преклонял колени, зажигал свечку на песке, молился – и выбегал дальше по своим делам, насквозь, через дверь противоположную.
С завидной регулярностью позади раздавалась и тоненькая мелодия, как из музыкальной шкатулки. И Елена все никак не могла понять, откуда это. Отсчитав обратно полсотню длинных мореного дуба скамей с прагматичными медными вешалками для сумок, подставкой для колен, обитой вишневой клеенкой, и коротко стриженным ковриком на сидениях – и увидев, наконец, источник музыки, Елена в секунду вынеслась за Аней.
Та, усадив на скамейку вместо себя свою теннисную ракетку и удобно облокотив ее на спинку, уже преспокойненько болтала у обочины с немецкой семьей (жена, муж и сын лет пяти, с широкими, славно раскатанными скалкой во все стороны лицами, запыхавшиеся, все в одинаковых, серых с розовым, облегающих спортивных костюмах с желтыми лампасами по бокам, спешившиеся с велосипедов); Анюта, со знанием дела, с удивительной наглостью и уверенной жестикуляцией объясняла местным немцам, как куда-то проехать.
– Анюта! Побежали скорее! Там потрясающая игрушка! – Елена безапелляционно подхватила ее под руки и, как всегда побеждая упрямство подруги исключительно внезапностью, как какую-то упирающуюся недвижимость насильно вдвинула, наконец, ее в церковь.
В левом, дальнем от алтаря углу была и впрямь потрясающая музыкальная игрушка.
Для того чтобы увидеть действие, нужно было встать на колени на специальную деревянную подставочку и заглянуть во врощенный в стену ящик за стеклом.
Приготовились. Опустили монетку – и вдруг вспыхнул свет внутри ящичка: на игрушечной маленькой колокольне и в крошечной храмовой хижинке. Заиграла плинки-планк музыка. Распахнулась деревянная дверь – и из хижины выехал Спаситель с крестом на знамени, прямо как на картинах Уголино. Простолюдин у дверей почтительно снимал шляпу. Удобно сидящая на коленях крестьянка поднимала для благословения младенца. И Спаситель в развевающемся на ветру алом деревянном плаще благословлял всех (включая вынужденно коленопреклоненных, из визуального удобства, внешних зрителей), осеняя Своей алой раненой ладошкой.