Потерла наждачной стороной ладони о щеку. И ощупала перед собой, еще раз, зыркающую темноту, не доводя рук до рифа стены, – темнота отражала, казалось, удвоенно, собственное ее тепло, и даже ее намерение двинуться, пошевелить перед собой пальцами грозила запечатлеть: казалось, можно даже надышать – и увидеть на вале темноты заиндевевшие капельки. С левой щеки дул, легкой флейтовой струйкой, холодок. «Там, наверное, еще один проход?» – подумала она и развернулась.
Забыв о сугубо прикладной цели визита, вытянула вперед ладони – растопыря пальцы и любуясь фиолетоватыми кругами и полукружьями, которые, как плеск в воде, зримо расходились в черноте от палечных дикобразов и, упираясь в темное тело темноты, упруго его от себя отодвигали.
Вдруг темнота неожиданно тронулась, засопела, запыхтела, напряглась, чиркнула и лопнула. Разрешившись мальчиком лет пяти, с выпученными сонными глазищами – на которых эхом пламени спички была залита жаркая лессировка.
– Жиррраф, да это ты спички спёррр?!
– Па… А здесь какая-то тетя писает!
«Ничего я не пи́сала, – молча и рассеянно рассматривая мальчика, – подумала она. – Просто на корточки присела…» Но оправдываться было не видно перед кем.
Мальчик от испуга дунул на спичку. И темнота задернула полог. Не будучи вполне уверена, добросовестно ли соблюдены свето-звуковые последовательности грома и молнии, она все-таки успела противозаконно-молниеносно обернуться назад, через правое плечо, чуть не упав, раскрутившись юлой, оперевшись на противнейший, холодный, песком припорошенный пол кулаком – и на задуваемой вспышке увидеть вверху спуск: как спуск в бассейн – в продолговатый растянутый зал с не шпатлеванными бетонными стенами с выбоинами и рытвинами, в котором она находилась – и слева, по стенке, узкую бетонную лестницу без перил (ух, хорошо, что не полезла, не посмотрев! А высоко-то как! Как же я спрыгнула и ногу не сломала?!) – а уж и вовсе на неправдоподобной, емкой выдержке взглянув в глубину, за мальчика, на скорый глазомер разложив подвальную перспективу сквозь удивительно низкий, вырезанный в стене как будто как раз под его габариты лаз, выхватила взглядом очень короткий коридор, распирающийся еще одним, соседним помещением, задние стенки которого уже не требовали никакой перспективной вырисовки: совсем утопали во впуклой овальной черноте.
Не дожидаясь, пока сопящие шумные шаги, трясущие спичечным коробком, как кастаньетами, добегут до того, кто ловче с этими спичками справится – она как можно тише, но очень-очень быстро (отчего шаги получались какими-то затянутыми вверх марсианскими прыжками – и все равно приземлявшимися с отвратительным шорохом кроссовок) побежала к высмотренной лестнице, навернулась о первую же ступеньку – зато тут же уверилась: ага, вот, тут она, и, заодно, ощупала страхующе выпавшей рукой сразу ступеньку пятую? седьмую? – и уже без счета, для верности только чиркая левой ладонью по стене, чтоб не навернуться уже через край с верхотуры, вынеслась ввысь – уткнулась в бетонный предел, пошла вправо, как мнимый слепой попрошайка, нашарила дверь, и, в результате склочных, быстрых, отчаянных косноязыких переговоров с зажевавшей и все никак не могшей сплюнуть клеенку и вату ручкой, раскоцала, наконец, темноту, на два полюса, в середине дав проклюнуться казавшейся чуть ли не рассветом угольной полутьме следующей комнаты, – и уже кошачьей трусцой раскручивая обратную память до самого ржавого… уя, поцарапалась все-таки… – листа, вынеслась на улицу.
Старух куда-то как ветром… Коляска опрокинутой на бок валялась рядом с качелями. Оба несимпатичных внучка – и тот, который восседал прежде на качающемся троне, и тот, кто метил его свергнуть – молча ползали теперь на животах в пыли – в ямке под все ходившим, скрипя, взад-вперед чудовищным молотом широкого, со всей тяжестью детской решетчатой арматуры, сидения качелей.
Не известно было – удалось ли все-таки второму побывать наверху – но, судя по тому, с какой хладнокровной мстительностью первый лупасил его по голове красной лопаткой для песочницы – двух мнений на этот счет быть не могло. «Только, ведь, сердечное, желудочное, почечно-печеночное, любимейшее дело жизни могло отвлечь этих бабцов от сладкой страсти внукомучительства… – заключила она. – Стучать побежали, сучары старые…» – и не дожидаясь управдома или участкового, ускорив шаг, перебежала пыльную ясеневую пустошь, вывернула из двора, и, нагнав, детскими прыжками-коняжками, между тесных домов еще три заасфальтированных, но, судя по гигантским глубоким трещинам – крайне сейсмически неспокойных, смежных дворовых пролета, выбежала уже на Забелина.
Радуясь, что и сам рельеф здесь подсказывает ногам, куда бежать – и поэтому заблудиться уже никакого шанса, – хотя до сих пор чувствовала безграничнейший восторг благодаря именно этой восхитительной возможности, вероятности, шансу заблудиться одной в родном городе, – уже шагом, хотя до ужаса то и дело хотелось подпрыгнуть, – отправилась под гору к метро.
«Как же рано здесь, на хребте Москвы, все стаяло и профенилось! Даже звук кроссовок какой-то звонко-сухой – у нас-то еще крошево черного льда под локтями у улиц, на Соколе – а здесь пригрелись домики, как на спине у кита, взломавшего лед и вынесшего их раньше всех к солнцу!», – подумала она, и уже было хотела свернуть и забежать купить себе на Солянке в «Продуктах» – да хоть что угодно! – что будет – хоть спички! (потому что даже в этом акте мнилось сегодня тоже что-то блаженно незаконное: никто не знает, где она – и что делает – а делает что в голову взбредет!) но тут вспомнила, что в кармане куртки – только пятак на обратную дорогу, на метро.
Спустившись у буро-кирпичной, мертвой, церкви, аккуратно пронырнув толкотню подземного коридора и войдя в вестибюль метрополитена – не потому, что и вправду собиралась немедленно отправляться восвояси – а хотела как-то лихо, по-собственнически, удостовериться: вот, пойду пошляюсь наверх, совершенно одна, куда хочу, и сколько хочу – а потом сюда вот приду, – к изумлению своему, она сразу же увидела, что и Мистер Склеп, и вся их крошечная стайка – носатая художница Лада из десятого, и Лиза из девятого с прической то ли под Лорелею, то ли под Аманду Лир, и круглолицый, с очень жирным носом и низким скошенным назад лбом (казавшимся еще меньше из-за мелкого вихра), узкоглазый, приземистый, как бы к земле крепко и квадратно прибитый, чем-то похожий на тунгуса (народа, никогда ею не виданного, но представлявшегося ей именно так) отличник Валя Хомяков (ее уже одноклассник), – еще здесь – никуда не уехали; а стоят они теперь у турникетов, окруженные улыбчивыми какими-то, напористыми, на вид чуть диковатыми, из-за не снимаемых улыбок, молодыми ребятами.
Мистер Склеп тем временем, нимало не замечая ее к ним приближения (да и вообще ничего, кажется, не замечая), прошествовал к крайнему турникету, держа сумку на отлёте, и, как только приземлил ее, углом, принялся, не вытаскивая магнитофон из сумки, опять мухлевать с кнопочками и извлекать варварские звуки.
«Неееет… Неужели опять сейчас это безобразие начнется?!» – не без восторга подумала она и чуть притормозила.
Кожаный пиджак Мистера Склепа (чересчур длинный, чтобы называться курткой, и чересчур короткий, чтоб закосить под пальто) своей приталенностью, распахнутостью, всей этой висящей системой категорически не подходившей к нему белой рубашки с толстым, грубым, глубоко расстегнутым воротом (ниже рубашка как-то душераздирающе ходила волнами на его запредельно худой и запредельно же длинной фигуре – и раздолбайски вывешивала расстегнутые манжеты из-под потертого канта кожаных рукавов), и неожиданно возникавшими, подо всем этим, зауженными, отставшими от моды, легкими советскими темно-коричневыми брюками (тоже, как будто взятыми из чужого гардероба, под совсем другой наряд) – а, по большей части, каким-то невыразимым, всей этой сложной, двух с лишком метровой, композиции свойственным, осанистым небрежным шиком, с каковым Склеп его, этот пиджак, да и вообще всю эту бутафорию на себе нес, – вызывал у нее немедленно в памяти такие щекочущие зубы слова, как жюстокор и камзол. Левый, на треть оторванный в плече рукав (о, да даже и больше – наполовину, – висящий уже, как попросту сказали бы в школе: «на соплях»), при этом не только не снижал, но и усугублял впечатление, что волшебство это достигается не конкретными мелочами одежды, а каким-то бесплотным, как будто в воздухе висящим рядом с ним, ненамеренным даже, присущим лично Склепу запредельным же, не сознаваемым даже, наплевательским щегольством, облекающим его в одежды невидимые, и уж конечно никак не связанные ни с материей, ни с отдельными ее (а уж тем более – отделившимися) кусками.