И все вновь стало таким ясным, и полным светом озарилось и развернулось Таинство: Ломовщик, Черномазый и Строитель — потому что между тем я узнал, что самый светленький и беспощадненький, такой близкий, что я почти готов был подойти к нему и поцеловать хотя бы отвороты его саржевых штанин, был каменщиком — все они были Одним. Ломовщик и Строитель служили Черномазому, потому что каменщик вложил все свои сбережения в одну невероятно одиноко расположенную ферму, куда они наведывались по выходным и где держали взятых в плен воришек свинца, меди, мопедов и автомобилей, чтобы с вечера Пятницы до Воскресного вечера пытать их в звукоизолированных комнатах.
И то, что в свое время в начинающихся сумерках дано было мне видением Скинии в дворцовом саду, а в ней, в приглушенном свете штормового фонарика — спящего и несотворенного еще Существа, все это было теперь совершенным. Я вспомнил, что поклялся тогда письменно или как там еще засвидетельствовать этот большой Секрет. «Не пиздеть, а писать, писать и больше ничего».
Я только сейчас заметил, что мы не затушили штормовую лампу, которую использовали при посадке луковиц. Я взял ее и снова вышел на улицу. Учитывая, что ангел-хранитель всюду за мной следует, бояться мне нечего. Не то чтобы мне действительно было страшно по ночам в этом доме, но до того, как ангел-хранитель вошел в мою повседневную жизнь, случалось, что часа в три ночи кто-то начинал ломиться в дверь и выкрикивать мое имя, а, открыв, я не видел перед собой ничего, кроме покачивающихся уличных фонарей, поскрипывающих на ветру, прямо как во французском фильме, и не души вокруг. Ну, и чего в этом хорошего, в этаком вздоре?
Стоя у входной двери, я высоко поднял фонарь и осмотрел то место, которое поздней весной привел в порядок: обтесав прямоугольник на передней стене дома и снабдив деревянной обшивкой, я залил его потом хорошим и медленно застывающим раствором (1 к 2,5) мертеля,[258] и сделал табличку с аккуратно отшлифованными краями; с помощью гвоздя я вывел на бетоне курсивом слова Дом «Трава», а сверху с правой стороны, маленьким романским шрифтом — ИСАИЯ 40, 8; что, по последующему замечанию поэтессы Х.М., должно было быть вообще-то ИСАИЯ 40:8, но тогда было уже поздно, без повреждений исправить надпись уже не получилось бы.
Я осмотрел текст, который со временем стал читаться еще лучше из-за обведенных черным велосипедным лаком букв и подумал, каким мудрым было это решение, да, просто в высшей степени великолепным, ведь тем, что я изменил название дома, я вытащил сам себя из этой ненавистной перебранки и споров «крючков и трески».[259] Не нгжно больше ненавидеть бывшего врага.
— О, Господи Боже! Я не умею говорить, ибо я еще молод.[260]
Мне еще не хотелось ложиться и, вернувшись в дом, я налил себе в винный бокал до краев можжевеловой водки из морозилки. Начал рыться в разных бумажках, но только еще больше все разбросал. Из пачки записок, которые еще не были использованы в моих произведениях, выпадало всякое-разное:
А также во Имя Того, Кто вечен, я решил ни пить больше ни капли, пока Письмо не будет окончено. Я очень хочу это сделать, что и подтверждаю в Сентябре шестнадцатого дня 1965 года, утром без десяти девять. Если кто-нибудь зайдет в гости, ему можно налить, но себе — нив коем случае. Я буду сидеть наверху, все время. Так быть должно. Я подписываюсь внизу полным именем. ГерардКванхетРеве.
Ну, и это было пустым бахвальством. Тщеславием. В папке лежало еще много всяких записанных высказываний, некоторые мудрые, а некоторые просто хуйня, а какие-то — довольно своеобразные, как-то: А также люди, у которых на Буфете стоит вырезанная из коровьего рога птичка, могут доставлять Богу радость. Или: Мы покупаем тандем. Или: старая репка в течке, душный козелец.[261] А остальное в духе: Взять патент на изобретение лекарства против гетеросексуальности: пациент должен в течение недели, каждый день после обеда ходить в ХЕМУ на Ньювендайке и с четверти четвертого до без четверти четыре находиться в отделе, где продается выпечка.
Все идет своим чередом, и, несмотря на сонливость, один за другим в памяти всплывают различные истории: как в Стокгольме Петер вместе с парой других голландцев на месте работы, то есть в процессе мытья окон, висел на фасаде здания на уровне восемнадцатого этажа в люльке, которая неприятно покачивалась при сильном ветре, а другой паренек, внизу на улице, сложив ладони в подобие мегафона, стараясь усилить возможности голоса, громко прокричал: «Тонни подхватил триппер!»; а мой гуру, посматривая под ноги сквозь доски картонной коробки из-под капусты или игрушечных поездов, увидел на одной из боковых улиц самого «Тонни» в зеленом комбинезоне; как они, при приближении Тонни, опустили люльку на бешеной скорости, чтобы, как злые гномики, затащить Тонни в хоровод и таким образом огласить вслух, спеть, проскандировать только что из глубины полученное сообщение, на что Тонни, в конце концов, доведенный до слез, в ярости прокричал:
— Холерная баба! Грязная шлюха! Я же, черт возьми, только в ее заднице и побывал!
Смешно, конечно, но кто знает, может танцующие голые бабы, которые приходят к гуру во снах каждую ночь, чтобы без конца возбуждать его, и есть расплата за тот венерический хоровод.
Кстати, о танцах: Петер еще рассказывал, как он, будучи шестилетним мальчиком, на каком-то коммунистическом празднике должен был танцевать на сцене в компании нескольких девочек, несомненно в восточно-европейских нарядах.
— Знаешь, в каком-то смысле, как его, ну, мне это совсем не понравилось.
Педофилы, черт возьми. Ужасающий прилив ненависти вызвали во мне воспоминания о дрессировщице детей Иде Л. с ее «Веселой» Бригадой и Детским Цирком «Локоток». Пролетарское юношество, сигающее через костер.
Я опять принялся копаться в бесполезных бумагах: Это случилось 22 августа 1965 года в воскресенье после обеда между часом и двумя. Что именно, не записано, но и так понятно, что вряд ли это было что-то приятное. Хотя, никогда не угадаешь, потому что, перебирая листы, я нашел еще одну записку, на которой стояло точное время и дата, она гласила, что Госпожа Ван дер М., из дома на углу, в прошлом Августе числа двадцать третьего в 19 часов 25 минут, держа над головой черный зонтик, отправилась к своей старой тете Сипке, которая еще кормила собственных уток, но по другим делам на улицу уже не выходила; торжественно проходя мимо нашего дома, соседка держала перед собой блюдечко, а на нем лежали 18 собственноручно выращенных в саду клубничек, каждая размером с хорошую изюмину. Слава, слава, аллилуйя.
Хорошо, что у меня есть ангел-хранитель. Хорошо было бы написать посвященное ангелу стихотворение, которое, удобства ради, можно назвать просто: «К Ангелу».
Эти Трое были несотворенным Одним, Его откровением. До сих пор все ясно и понятно. Но не было ли вообще-то четвертого? Да, был. Да, точно, был и Четвертый, который связывал Троих и Одного в вечности, в тихой, бессловесной вечности, наполняющей все, и где-то я его видел, поздним полднем, разве нет?
— Что видишь ты?
Я не видел «поддуваемый ветром кипящий котел, и лицо его со стороны севера».[262]
— Что видишь ты?
Я видел пыльные окна, пожелтевшее витражное стекло, древний солнечный свет.
— Ты верно видишь. Что слышишь ты?
— Ну, время от времени голос. Ах, Господи! Смею говорить, ведь я уже немолод.
Теперь я понял то, чего не мог осознать прежде, узнал то, что видел ранее, в час предвечерний, когда Тигра катал меня на машине, пытаясь утешить и отвлечь, потому что я был опять во власти злого и нечистого духа; и рука моя записала: Теперь я знаю, кто ты есть, \ Мальчик одинокий, которого я видел в Водсенде, а потом \ в тот же день повстречал в кафе в Хеге. \ Я слышу голос Матери. \ О, Смерть, которая есть правда: ближе к Тебе.
БЛИЖЕ К ТЕБЕ