— Ну, потом, когда я выздоровела, на меня, видимо, решили махнуть рукой и дать мне пожить еще сколько-нибудь. Я имею в виду, что те, кто нашими жизнями и смертями заведуют, отступились от меня, и я стала жить. Правда, всегда была слабой. И не болела, и здоровой не была. Но училась хорошо и все делала хорошо, что бы ни бралась делать. Бабушка гордилась мною, а вот маме угодить было невозможно. Ее раздражало, что я хорошо учусь. Она злилась, что я не умею постоять за себя на улице — вечно меня дразнили и обижали. Денег вечно не было, я ходила в обносках, просить ничего было нельзя, игрушек не покупали… Помню, я с полгода ходила в туфлях с дыркой в подошве. Бабушка вырезала из картона стельку и вкладывала в туфлю, а когда картон протирался, делала новую стельку. Потом какие-то родственники прислали мне ботинки мальчиковые, и я ходила в них. Помню, уже жарко было, а я все в ботинках — денег на сандалии не было. Потом, когда я уже была взрослой, а она двенадцатилетнему брату моему у спекулянтов покупала модные и дорогие вещи, я ей напомнила те туфли. Она сказала, что я вру, не было такого, из кожи вон лезли, чтобы я ни в чем не нуждалась. А у меня до девятого класса выходного платья не было, на вечера в школу в форме ходила, танцевать никто не приглашал.
Она отпивает глоток из стакана бросает взгляд на свое отражение в зеркале на стене. В этом кафе все стены зеркальные — может быть, поэтому она меня сюда и пригласила. Во время своего монолога она, то и дело, вскидывает глаза на зеркало, поправляет волосы, расправляет воротничок блузки. Взгляд уже не искательный — его просто нет, она ушла в себя и смотрит в прошлое, которое хранится в ней, заполняет ее всю и не оставляет места для внешних впечатлений, кроме тех, что она получает от взгляда на свое отражение в зеркале.
— Я никогда дома не чувствовала себя дома. Брат приходил из школы, лез в шкатулку, где лежали деньги на расходы, брал, сколько было нужно, шел в кино, потом возвращался, лез в холодильник, брал еду, какую хотел… Я так не могла. Максимум, на что я была способна, взять без спросу масло, чтобы сделать бутерброд к чаю. Если не бабушка не говорила, чтобы я ела то или это, я к нему не прикасалась. Не знала, что и где лежит в шкафах. Всегда меня преследовало чувство, что им не понравится, если я буду брать что-то без спроса. По дому я ничего не делала, ничему меня не учили, потом пришлось до всего самой доходить, тоже не слишком легко это. Сердились, что не помогаю, тут же говорили, что все сделают сами, все равно от меня никакого толка нет. Когда мне было лет двенадцать, я даже решила, что я подкидыш — я ведь видела, что к брату мама относится совершенно иначе, чем ко мне, а он-то родился, когда я уже была довольно большой и знала точно, что он маме родной. К нему и относились, как к родному, а я была удочеренной — это я сама так для себя решила. Я вопросы дома не задавала. Это было ни к чему. За какой-нибудь не такой вопрос и отругать могли, да на некоторые они не ответили бы все равно — я уже поняла, что в чем-то умнее своей мамы. По-моему, она тоже это знала и знала, что я все понимаю, и злилась на меня еще сильнее.
Я уже не отвлекаюсь. Сижу и слушаю этот душераздирающий рассказ и не верю, не верю, что эта успешная женщина носит в себе детские обиды и никак не может избавиться от них, мучается сама, мучает окружающих, несчастлива и неуверенна в себе. Теперь я понимаю, что ее приглашение, это попытка воспользоваться мною как посредником между ею и остальными. Чтобы я им объяснила ее и чтобы они перестали мешать работать. Она всего два месяца работает у нас, она нужна нашей конторе, шеф готов уволить всех нас, лишь бы она работала, а если он узнает, что ее травят, тонко, так, что поймать невозможно, то последствия для всех нас могут быть очень неприятными. Я даже вздрагиваю в этом уютном, теплом и красивом кафе, недешевом и не слишком доступном, а у нее здесь, похоже, свой столик, и официант ее знает и обслуживает нас с исключительной вежливостью. Она все-таки очнулась на минутку и предложила мне пообедать, если пирожное не перебило мне аппетит. Я не стала ей говорить, что никакие пирожные не могут мне помешать пообедать, и вот теперь ем нечто изумительно вкусное из глиняного горшочка, что-то нежное, с грибами и сливками, куриные кнели, грибы, сливочный соус… Никогда не ела такой вкуснотищи!
— Я даже уйти от мужа не смогла, когда жить с ним стало просто невозможно. Они прогнали меня назад к нему, потому что не собирались сажать себе на шею ни меня, ни моего ребенка. Не своего внука-правнука будущего, а моего ребенка, как будто он был чужой им. Когда я уехала, поступила в институт, стала жить самостоятельно, меня тут же из списка семьи вычеркнули. Ни деньгами не помогали, ни посылками — ничем. Нас во всем общежитии таких человек пять было, остальные были сиротами. Все посылки получали, угощали, а я никого ничем угостить не могла, да и сама впроголодь жила. Отец мой биологический был женат, у него было двое детей, он тоже не мог мне помочь, так по мелочи. Он все время говорил,что я у него самая удачная. Это была правда — те двое вечно требовали вмешательства в их жизнь. То нужны были деньги на репетиторов, чтобы в университет поступить, то связи для устройства на работу. То они своих любовников-любовниц домой притаскивали и трахались с ними за стеной родительской спальни, даже не заперев дверь так, что ничего не подозревающий папаша натыкался на сцену из «Декамерона», зайдя в комнату с невинной целью взять книгу из шкафа… Потом одна родила от никчемного сопляка и разошлась с ним через полтора года, и ей было куда от него уйти, не то, что мне, другой, получив квартиру, разошелся с женой и оставил эту квартиру ей, и опять оба свалились на головы немолодых и нездоровых родителей. А я жила себе в общежитии, училась, куда смогла попасть без репетиторов, никто не знал, что я ела и ела ли вообще, никто не был в курсе моих переживаний и сексуальных событий в моей жизни. Я два года была любовницей женатого взрослого человека — под носом у мамы — и никто не знал об этом, а ведь я, бывало, весь день проводила в его постели и даже ночевала у него иногда. Никакие мои драмы и печали не ложились грузом переживаний за меня ни на маму, ни на отца. Конечно, я была удачным ребенком — меня словно и не было, но было кому сказать, что плохая, мол, ты дочь, нелюбящая и невнимательная…
Я ведь почему вас пригласила — вы, думаю удивились этому приглашению? Просто я праздную сегодня, но одной грустно, а вы такая спокойная, рядом с вами просто, и вот поэтому я решилась пригласить вас — дома меня просто не поймут, а вы человек посторонний, как попутчик в поезде.
Да, я праздную. У меня мама умерла неделю назад. Та ее давняя болезнь дала рецидив, а лечиться она не стала, все тянула, не шла к врачу. Я ее и так уговаривала, и этак, и пугать пыталась, и умоляла — бесполезно. Пока не упала, не смогла я ее в больницу затащить. Всего два месяца и болела… Я к ней в больницу каждый день ездила — все два месяцаю Вы знаете, она была рада меня видеть. Заметно было, что она меня ждала и всегда испытывала облегчение, увидев меня. Брат давно живет далеко и никак ей не помогает, а ведь она говорила когда-то, когда мне лет шестнадцать всего было, что у нее в старости надежда только на него, а от меня, разве что алиментов только и добьешься по суду. Она семь лет рядом со мной прожила, он и не интересовался ею. Вот теперь ее не стало. Бабушка еще раньше умерла, а отец — еще раньше бабушки. Никого не осталось. Уже неделю я одна на всем свете. Сначала не было времени праздники устраивать — похороны, поминки, документы разные… Сегодня выходной, все равно конторы не работают, вот я и решила… У меня такая радость! Я с нею всю эту неделю живу, сдержать себя не могу. Столько лет мне было обидно, что мама не любит меня, так было горько жить, с самого детства. Но это кончилось, слава богу, все прошло. Потому что перед своей смертью мама полюбила меня.