В середине декабря 1910 года Бунин и Вера Николаевна отправились в Египет и далее в тропики — на Цейлон, где пробыли с полмесяца. Возвратились {9} в Одессу в середине апреля 1911 года. Дневник их плаванья — «Воды многие». Об этом путешествии — также рассказы «Братья», «Город Царя Царей». То, что чувствовал англичанин в «Братьях», — автобиографично. По признанию Бунина, путешествия в его жизни играли «огромную роль»; относительно странствий у него даже сложилась, как он сказал, «некоторая философия». Дневник 1911 года «Воды многие», опубликованный почти без изменений в 1925—1926 годы, — высокий образец новой и для Бунина, и для русской литературы лирической прозы. Он писал, что «это нечто вроде Мопассана». Близки этой прозе непосредственно предшествующие дневнику рассказы «Тень Птицы» — поэмы в прозе, как определил их жанр сам Бунин. От них и дневника — переход к «Суходолу», в котором синтезировался опыт автора «Деревни» в создании бытовой повести и прозы лирической. «Суходол» и рассказы, вскоре затем написанные, обозначили новый творческий взлет Бунина после «Деревни» — в смысле большей психологической глубины и сложности образов, а также новизны жанра. В «Суходоле» на переднем плане не историческая Россия с ее жизненным укладом, как в «Деревне», но «душа русского человека в глубоком смысле слова, изображение черт психики славянина», — говорил Бунин.
Бунин шел своим собственным путем, не примыкал ни к каким модным литературным течениям или группировкам, по его выражению, «не выкидывал никаких знамен» и не провозглашал никаких лозунгов. Критика отмечала мощный язык Бунина, его искусство поднимать в мир поэзии «будничные явления жизни». «Низких» тем, недостойных внимания поэта, для него не было (стихотворения «Стамбул», «Сапсан» и т. д.). В его стихах — огромная сила изобразительности и редкое чувство истории. Рецензент журнала «Вестник Европы» (1908, № 6) писал: «Его поэтический слог беспримерен в нашей поэзии... Прозаизм, точность, простота языка доведены до предела. Едва ли найдется еще поэт, у которого слог был бы так неукрашен, будничен, как здесь; на протяжении десятков страниц вы не встретите ни единого эпитета, ни одного сравнения, ни одной метафоры... такое опрощение поэтического языка без ущерба для поэзии — под силу только истинному таланту... В отношении живописной точности г. Бунин не имеет соперников среди русских поэтов».
Книга «Чаша жизни» (1915) затрагивает глубокие проблемы человеческого бытия. Французский писатель, поэт и литературный критик Рене Гиль писал Бунину в 1921 году об изданной по-французски «Чаше жизни»: «Как все сложно психологически! А вместе с тем, — в этом и есть ваш гений, — все рождается из простоты и из самого точного наблюдения действительности: создается атмосфера, где дышишь чем-то странным и тревожным, исходящим из самого акта жизни! Этого рода внушение, внушение того тайного, что окружает действие, мы знаем и у Достоевского; но у него оно исходит из ненормальности, неуравновешенности действующих лиц, из-за его нервной страстности, которая витает, как некая возбуждающая аура, вокруг некоторых случаев сумасшествия. У вас наоборот: все есть излучение жизни, полной сил, и тревожит именно своими силами, силами первобытными, где под видимым единством таится сложность, нечто неизбывное, нарушающее привычную нам ясную норму».
Свой этический идеал Бунин выработал под влиянием Сократа, воззрения которого изложены в сочинениях его учеников Ксенофонта и Платона. Он не однажды читал полуфилософское, полупоэтическое произведение «божественного Платона (Пушкин) в форме диалога — «Федон». Прочитав диалоги, он {10} писал в дневнике 21 августа 1917 года: «Как много сказал Сократ того, что в индийской, в иудейской философии!» «Последние минуты Сократа, — отмечает он в дневнике на следующий день, — как всегда, очень волновали меня».
Бунина увлекало его учение о ценности человеческой личности. И он видел в каждом из людей в некоторой мере «сосредоточенность... высоких сил», к познанию которых, писал Бунин в рассказе «Возвращаясь в Рим», призывал Сократ. В своей увлеченности Сократом он следовал за Толстым, который, как сказал Вяч. Иванов, пошел «по путям Сократа на поиски за нормою добра». Толстой был близок Бунину и тем, что для него добро и красота, этика и эстетика нерасторжимы. «Красота как венец добра», — писал Толстой. Бунин утверждал в своем творчестве вечные ценности — добро и красоту. Это давало ему ощущение связи, слитности с прошлым, исторической преемственности бытия. «Братья», «Господин из Сан-Франциско», «Петлистые уши», основанные на реальных фактах современной жизни, не только обличительны, но глубоко философичны. «Братья» — особенно наглядный пример. Это рассказ на вечные темы любви, жизни и смерти, а не только о зависимом существовании колониальных народов. Воплощение замысла этого рассказа равно основано на впечатлениях от путешествия на Цейлон и на мифе о Маре — сказании о боге жизни-смерти. Мара — злой демон буддистов — в то же время — олицетворение бытия. Многое Бунин брал для прозы и стихов из русского и мирового фольклора, его внимание привлекали буддийские и мусульманские легенды, сирийские предания, халдейские, египетские мифы и мифы огнепоклонников Древнего Востока, легенды арабов.
Чувство родины, языка, истории у него было огромно. Бунин говорил: все эти возвышенные слова, дивной красоты песни, «соборы — все это нужно, все это создавалось веками...». Одним из источников его творчества была народная речь. Поэт и литературный критик Г. В. Адамович, хорошо знавший Бунина, близко с ним общавшийся во Франции, писал автору этой статьи 19 декабря 1969 года: Бунин, конечно, «знал, любил, ценил народное творчество, но был исключительно чуток к подделкам под него и к показному style russe. Жестокая — и правильная — его рецензия на стихи Городецкого (напечатана в «Литературном наследстве», т. 84, кн. 1. М., 1973. — А. Б.) — пример этого. Даже «Куликово поле» Блока (цикл из пяти стихотворений «На поле Куликовом», 1908.— А. Б.) — вещь, по-моему, замечательная — его раздражало именно из-за слишком «русского» наряда... Он сказал — «это Васнецов», то есть маскарад и опера. Но к тому, что не «маскарад», он относился иначе: помню, например, что-то о «Слове о полку Игореве». Смысл его слов был приблизительно тот же, что в словах Пушкина: всем поэтам, собравшимся вместе, не сочинить такого чуда! Но переводы «Слова о полку Игореве» его возмущали, в частности перевод Бальмонта. Из-за подделки под преувеличенно русский стиль или размер он презирал Шмелева, хотя признавал его дарование. У Бунина вообще был редкостный слух к фальши, к «педали»: чуть только он слышал фальшь, впадал в ярость. Из-за этого он так любил Толстого и когда-то, помню, сказал: «Толстой, у которого нигде нет ни одного фальшивого слова...»
В мае 1917 года Бунин приехал в деревню Глотово, в именье Васильевское, Орловской губернии, жил здесь все лето и осень. 23 октября уехали с женой в Москву, 26 октября прибыли в Москву, жили на Поварской (ныне — ул. Воровского), в доме Баскакова № 26, кв. 2, у родителей Веры Николаевны, Муромце-{11}вых. Время было тревожное, шли сражения, «мимо их окон, — писал Грузинский А. Е. 7 ноября А. Б. Дерману, — вдоль Поварской гремело орудие». В Москве Бунин прожил зиму 1917—1918 годов. В вестибюле дома, где была квартира Муромцевых, установили дежурство; двери были заперты, ворота заложены бревнами. Дежурил и Бунин. 31 октября он записал в дневнике: «За день было очень много орудийных ударов (вернее, все время — разрывы гранат и, кажется, шрапнелей), все время щелканье выстрелов... От трех до четырех был на дежурстве. Ударила бомба в угол дома Казакова возле самой панели. Подошел к дверям подъезда (стеклянным) — вдруг ужасающий взрыв — ударила бомба в стену дома Казакова на четвертом этаже. А перед этим ударило в пятый этаж возле черной лестницы (со двора) у нас... Хочется есть — кухарка не могла выйти за провизией (да и закрыто, верно), обед жалкий... Опять убирался, откладывал самое необходимое — может быть пожар от снаряда... Почти двенадцать часов ночи. Страшно ложиться спать. Загораживаю шкафом кровать».