Настя вспомнила, что нужно забрать у Марины сборник „Славянское барокко“ и отправилась в общежитие института. Ей смертельно надоели погружения в метро, как в утробу, как в брюхо монстрообразного организма. Хотелось смотреть на белый свет и видеть свой путь. Она села в троллейбус. Чтобы скоротать время, снова раскрыла „Тропик Рака“. „Я так злюсь на самого себя, что готов себя убить… собственно, именно это и происходит всякий раз, когда у меня оргазм. На какой-то миг я словно исчезаю вообще… От моих обеих личностей ничего не остается… все исчезает… даже п… Это вроде причащения. Честное слово. Несколько секунд я чувствую духовное просветление… и мне кажется, что оно будет продолжаться вечно — как знать? Но потом вижу женщину и спринцовку и слышу, как льется вода… эти маленькие детали… и опять становлюсь таким же потерянным и одиноким… И вот за единственный миг свободы приходится выслушивать всю эту чушь о любви… Иногда я просто стервенею… мне хочется выкинуть их вон немедленно… бывает, я так и делаю. Но это их ничему не учит. Им это даже нравится. Чем меньше ты их замечаешь, тем больше они за тобой гоняются. В женщинах есть что-то извращенное… они все мазохистки в душе“. Миллеровский поток сознания вернул ее мысли к Ростиславу. Она пыталась отогнать их прочь, в иную жизнь.
Семиэтажное общежитие затеняли высокие тополя, посаженные, наверное, одновременно с закладкой фундамента здания. Настя извлекла из сумки пропуск, добытый нелегальным путем, и спокойно прошла в это легендарное „гнездилище порока“.
Комнаты выходили прямо в длинный коридор тюремного вида, сюда же „впадали“ кухни и уборные, распространяя запахи подгоревшего лука, загаженных мусоропроводов, перегара и спермы. Она шла под аккомпанемент свиста чайников, звона стаканов, ключей, бренчания гитар, детских голосов, хохота и визга.
Марина жила в самом конце этого бесконечного пути — в так называемом „сапожке“ — привилегированном аспирантском лежбище. „Сапожок“ представлял собой две смежные комнаты, обособленные от общего коридора маленькой прихожей. Но главная привилегия состояла в том, что обитательницы „сапожка“ имели в своем полном распоряжении не только кран с холодной водой, но и индивидуальную уборную.
Марина, как всегда, оказалась дома. Как, впрочем, и ее соседка. Между учеными дамами шла жестокая двухлетняя война. Они выслеживали и подкарауливали друг друга, воровали куски мяса из кастрюль, сплетничали и распускали друг о друге самые нелепые слухи.
Настя, начитавшаяся Фрейда вкупе с Фромом, смутно предполагала, что причина вражды крылась в воздействии архитектуры на утонченную дамскую психику. Общая прихожая смоделировала квазиобщий дом, подобный двуглавой змее. И общая дверь, защищающая обитательниц „сапожка“ от внешнего мира, превращала их „сапожок“ в западню. Настасья Филипповна подозревала, что самая большая ошибка аспиранток состоит в том, что они к своим тридцати годам не доросли до осознания возможности групповой любви и со временем взаимная симпатия и общие взгляды на перспективы развития русской литературы эволюционировали в неприглядную, с каждым днем все более очевидную, бездонную и черную ненависть.
И сегодня, прямо с порога, Марина зашипела: „Проходи скорей в комнату, мегера уже, наверное, подслушивает“.
В полуоткрытое окно врывался истошный вой троллейбусов, сдобренный мелодичным подзинькиванием упакованных в решетчатые ящики бутылок: машины с тарой почти непрерывно следовали в сторону Останкинского молочного комбината.
— Как можно жить в таком шуме? — Настя поморщилась.
— Привычка, — обреченно произнесла Марина. — Человек ко всему привыкает.
— И к этому тоже? — Настя кивнула в сторону линии фронта. Из-за стены соседки раздавалась оглушительная музыка.
— Представляешь, в субботу эта гадюка заволокла к себе абхаза, и я была вынуждена слышать все, что там происходило. Стенка такая тонкая.
— Затолкнула бы в уши „беруши“ и спала. Но я ж тебя знаю. Ты прислушивалась. Признайся, так?
Марина сразу же попыталась перевести разговор на другую тему:
— У меня неприятности. В издательстве.
— С переводом? — Настя знала, что Марина подрабатывала переводами с английского.
— Они зарезали Харольда Роббинса.
— Насмерть? — съязвила Анастасия.
— Качество моего перевода их устраивает, но они взяли нового редактора, кажется, ассистента кафедры зарубежной литературы из МГУ. Рафинированного типчика со следами воздействия эдипова комплекса. Так вот, он в ужас пришел от сцены, где рабыне запихивают ручку кинжала в п… Закатывая глаза, прочитал о Фолкнере, по которому писал диссер. Спрашивается, если он такой интеллектуал, то какого беса пошел в это издательство?
Настя возмутилась.
— Меня удивляет другое: если они издают всякие отбросы, то зачем прислушиваться ко мнению этого ассистентишки. Знаешь, Марина, забери-ка ты свой труд и пережди, пока у работодателей пройдет синдром выживания. Я думаю, поворот в сторону „Иностранной литературы“ у них временный.
Пока Марина в задумчивости готовила кофе, механически беря с полки кофеварку, всыпая ложку порошка, заливая его водой, Настя решила воспользоваться привилегиями аспирантки — посетить индивидуальный сортирчик, малогабаритный, как Голанские высоты, за которые тоже идет нескончаемая война. Она с удивлением обнаружила, что все стены этого параллелепипеда от пола до потолка оклеены фотографиями обнаженных мужчин, вырезанными из каких-то журналов типа „Плейгерл“. Торжество древнего фаллического культа вызывало священный трепет. Парни демонстрировали свои „орудия“, как Шварценеггер — мышцы. Она почувствовала, что сей сортирчик стоил того, чтобы вести за него кровопролитную войну. Следы кровопролития она мельком заметила в мусорнице.
„Ах да, „Славянское барокко“… — вспоминала Настя.
— Марина, я книгу возьму?
— Вот она, я приготовила для тебя. — Голос Марины почему-то перешел на шепот. — А знаешь, кого я видела в общежитии?
— Здесь можно встретить кого угодно. — Сердце Насти сделало странный скачок.
— Я видела Ростислава Коробова. Он, кажется, будет учиться на Высших литературных курсах.
— Спасибо за информацию, — медленно произнесла Анастасия.
Она вышла из общежития крадучись, то и дело оглядываясь. Во рту было сухо руки похолодели. „Не может быть“, — лихорадочно думала она, стараясь перевести свое внимание на что-то другое. Но помимо воли ее охватывало желание. Вспомнились слова Марка Самойловича: „Вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое…“
„Бедный, тихий Марк Самойлович, — думала Настя, — что вы можете знать об эротике? Вы, всю жизнь редактировавший детские стишки о пионерах, тимуровцах и дедушке Ленине? А до того, наверное, и о дедушке Сталине?..“
Но представив себе виденные в кабинете издателя залежи тщательно собираемых газет „Двое“ и „СПИД-инфо“, она решила, что бес, несомненно, все еще сидит в ребре этого вальяжного окололитератора предпенсионного возраста. Не из подобного ли ребра Всевышний когда-то сотворил женщину? Но Еву ли? Анастасия читала в апокрифах и ни разу не подвергла сомнению идею о том, что первой женщиной на земле была Лилит, от тех времен и во веки веков возглавляющая полчища суккубов, дьяволов женского пола. „Суккуб“ переводится как „лежащий внизу“, и она представила полудетские картинки из энциклопедии „Сексуальные позы“, сочувствуя средневековым дьяволицам, всем этим Фризам, П’ап-Чиплип, Тласолтеотлям… И Венере, конечно.
Домой Настя пришла, совсем обессилев от встреч, мыслей, от безумного города, от семиэтажного лабиринта — литературного общежития. И Бог знает еще от чего. С маниакальным усердием стараясь не думать о Ростиславе.
Она вспомнила, что не обедала. Достала из кухонного шкафчика спасительный „Кнорр“, который вкусен и скор.
Но сначала необходимо было принять ванну, доверив свое проголодавшееся тело теплой и ласковой воде, насладиться упругими струями душа, умаститься неземными ароматами лучших парфюмерных лабораторий Франции. А потом сесть в кресло, завернувшись в пушистый, верблюжьей шерсти плед, и читать, читать… что-нибудь эротическое и красивое, как и было условлено. Например, вот это: