В полдень на станцию Переволоцк прикатил на дрезине Балодис. Он сошел на полотно железной дороги и оттого, что увидел своих, счастливо улыбнулся. Блюхер и Кошкин не узнали его сразу — лицо заросло щетиной. Безрадостный рассказ матроса погрузил главкома в тяжелые думы, но он решил скрыть от всех опасное положение до взятия Оренбурга и приказал своим порученцам никому ничего не рассказывать.
— Не грусти, Савва, не такое нынче время. В пятом году, когда меня арестовали, я еще желторотым был, и то веру не потерял, носа не повесил. Били — ни разу не заплакал.
Коробейников притулился к тому самому сундуку, на котором сидела Груня, когда он в последний раз видел ее. Сгорбившись, слушал успокоительные слова Томина, но думал о своем. Что-то недоброе чувствовал он, когда думал о Груне и упросил Николая поехать с ним в Кочердык, чтобы увезти его сестру. Дом оказался заколоченным, никто из соседей не знал, куда девалась Груня. Утверждали, что она исчезла в ту ночь, когда на Кочердык наскочили дутовцы, и больше ее с тех пор не видели.
«Убили Грунюшку, — шептал про себя Савва, молчаливо терзая себя за то, что не сумел ее уговорить уехать, — грех на моей душе». Его раздражал Томин, который ни разу не прослезился, а рассказывал о себе, каким он был в пятом году. «Зачем мне это знать? Ты вот Груню разыщи — я тебе в пояс поклонюсь. Без нее мне и свет не мил. Надоела война до тошноты. Четыре года с австрияками дрался, теперь со своими. Земли, что ли, мало, хлеба не хватает?».
Обратной дорогой ехали молча. Из глубокой балки, темной от леса, выбежали зазеленевшие дубки и маленькая березовая рощица, чистая и свежая, — глаз не оторвать. Степь подсохла от весенних вод, солнце с каждым днем сильнее припекало. Савва смотрел вокруг, ища Груню, которая, казалось, вот-вот откуда-нибудь покажется, но напрасно. Заедала тоска. Спешиться бы с коня, лечь на казачью землю, завыть волком. «Какого рожна я поехал на чужую сторону искать счастья?»
Томин ехал шагом. Жалел, что не нашел сестры, но больше тревожился об отряде. «Как там без меня? Баранов, правда, способный командир, ему можно все доверить, но с казаками надо уметь ладить. И Блюхер почему-то давно не дает о себе знать». Он взглянул на скисшего Коробейникова, в сердцах выругал себя за то, что затащил его в свои края, и, стеганув со злостью плеткой коня, вихрем понесся по полю.
Поздней ночью примчался в Троицк. Баранов сидел в накуренной комнате, положив голову на стол, и дремал. Томин шумно вошел, разбудив Баранова:
— Дежурного подменяешь?
— Сегодня я сам решил дежурить, — ответил Баранов и стал растирать онемевшими руками сонное лицо.
— А где студент?
— Спит. Толковый парнишка.
— Я его фамилию запамятовал.
— Русяев, — напомнил Баранов.
— Где ты его нашел?
— Говорил тебе, что в окопе. Сидит в студенческой шинельке, пуговицы на ней блестят, как надраенные кирпичом пятаки, а сам жмется от холода. Поманил его пальцем, вылез он из окопа, смотрит на меня гордецом. Глаза у него прозрачные, как вода в озере, а росту — выше меня на голову. «Ты откуда взялся такой?» — спрашиваю. «Я, говорит, здешний, учился в Златоусте на техника-механика. Как прослышал, что Дутов лютует, пошел к секретарю партийного комитета и говорю — дескать, доучусь потом, а сейчас воевать надо. Тот ни в какую, а только так, между прочим, сказал: «Поезжай в Троицк, разузнай, что там и как, и возвращайся». Приехал, да не стал расспрашивать, а упросил зачислить меня в семнадцатый сибирский полк. Вот и воюю. Не знаю — худо иль хорошо, а воюю».
— Из него начальник штаба выйдет?
Баранов пожал плечами:
— Он коммунист, — значит, выйдет. Ты не сомневайся. А где твой Коробейников?
— Догоняет, — нехотя ответил Томин и ушел спать.
Темная, безлунная ночь. Спит городок, тихо на его пустынных улочках, и только порой до часовых штаба доносятся отдаленные шаги торопливого прохожего.
Наутро Русяев разбудил Томина. Николай Дмитриевич заспанными глазами посмотрел на него и не то с усмешкой, не то с удивлением сказал:
— Батюшки! Да ты ведь, чай, выше Петра Великого. — И тут же сердито спросил: — Чего разбудил, чертов сын?
— У меня важные донесения, товарищ командир.
— Я тебе не командир, а главком.
Русяев не смутился, только повел своими округлыми плечами.
— Не будете слушать — пойду докладывать Баранову.
— Ты меня, паря, не пугай, я чертей не боюсь.
— Черти вас не запугают, а вот чехи могут, — нашелся Русяев.
— Ты что такое мелешь? — рассерженно спросил Томин, продолжая лежать на скамье. Ему просто боязно было подняться и стать рядом с Русяевым — он едва достигал его плеча. — Какие чехи?
— Товарищ главком, вам докладывает начальник штаба. Не хотите слушать иль я вам не подхожу — отпустите обратно в окопы.
— Не лезь в бутылку, а садись поближе и докладывай. Ты мне, Русяев, нравишься. Ершистый, но толковый. Как тебя по имени?
— Виктор Сергеевич.
— Сколько тебе годов?
Русяев смущенно ответил:
— Восемнадцать, — и, спохватившись, добавил: — Скоро минет девятнадцать.
— Едрена тетеря! — рассмеялся Томин. — Хучь студент, а все же молокосос. Но на вид ты представительный, прямо дипломат какой-то. Так меня, говоришь, напугают чехи?
— Факт! — ответил Русяев.
— Откедова они взялись?
— Этого я не знаю, но Челябинск в тревоге.
Томин вскочил словно ужаленный:
— Шуткуешь? Откедова это чертово семя?
— На рассвете звонили из Челябинска. Слышимость плохая, кто со мной говорил, не знаю, — сдается, начальник гарнизона.
— Что же он сказал? — торопил Томин.
— Мы, говорит, отходим. Чехи и белогвардейская сволочь приближаются к нам, режут коммунистов.
— Труби тревогу! — крикнул Томин и, ударив черенком нагайки по голенищу, бросился на улицу.
День зачинался ясный. Солнце, поднявшись в степи, залило светом нежданно потревоженный, как муравейник, городок. Жители невесть откуда прослышали, что в Челябинске появились офицеры и какие-то белочехи, вешают коммунистов на столбах. Не сегодня-завтра придут в Троицк, и не бывать здесь Томину, казаку в кумачовой рубахе. Всех поразгоняют, главарей расстреляют, восстановят законы. А какие такие законы — никто не знает, но догадываются: все будет, как было при Николае Романове.
Томин часто забегал в штаб в сбившейся набок кубанке, из-под которой свисала добрая половина косматых волос, и, насупив лохматые брови, спрашивал:
— Отрок, звонили?
Русяев всякий раз поднимался из-за стола, заставляя тем самым и Томина поднять свою голову.
— Никак нет-с!
В штаб вошел Баранов, за ним молодой боец в щегольских желтых сапогах, офицерском кителе и кожаном картузе.
— Где же ее взять, товарищ помглавкома? — произнес он умоляющим голосом.
— Где хочешь, а чтобы через полчаса пролетка стояла возле штаба, — сердито ответил Баранов.
— На кой леший она вам сдалась?
— Обалдуй! — вскипел Баранов. — Я тебе толкую который раз. Не в гости собираюсь ехать, не барахло возить с собой, а надоть ее в конницу поставить и пулемет на ней возить.
— Это другой разговор, а пролетки-то все-таки у меня нет.
Русяев подошел к бойцу, посмотрел на него сверху вниз и сказал грозным тоном:
— Сейчас напишу бумажку, пойдешь с ней к купцу Яушеву и выбери у него на дворе подходящую. — Он вынул из брючного кармашка часы величиной с луковицу и подсчитал в уме: — Если через тридцать пять минут не вернешься с пролеткой — подпишу тебе смертный приговор. — Потом он вернулся к столу, обмакнул перо в чернила и быстро стал писать по шершавой бумаге. Перо царапало, но Русяев упорно писал. Закончив, он извлек из кармана печать, дохнул на нее несколько раз и прижал к бумаге. — Получай мандат!
Боец сложил бумажку вдвое, спрятал под фуражку и сказал:
— С мандатом я и пять пролеток доставлю. Это я авторитетно заявляю.