В один день за все сразу посчиталась с ним война…
После долгих разговоров-расспросов, после слез с причитаниями и бессонной ночи Великоречаниха будто помолодела. Утром — уж солнце взошло и ор петушиный, колыхнувшись, затих — она спохватилась, оторвала Марейку от братца и сама, насилу оторвавшись, принялась готовить на стол. Марейка с подойником — под корову, подергала худое вымя, поширкала синеватыми струйками молока — едва кружка надоилась.
— Зимой отелилась, а молочка-то нет, — застонала Великоречаниха. — И попоить-то вволю нечем… Да и какое уж молочко, спасибо, хоть плуг тянет.
А у самой щеки пылают, глаза светятся. Давай картошку на драники тереть да второпях-то казанками пальцев о терку. Терка самодельная, зубастая — кровь так и брызнула. А Великоречаниха только засмеялась:
— Эка, полоротая!
Ничего, перетерпела, тряпицей пальцы завязала и снова за драники. Муки наполовину подмешала, топленого масла — угощать так угощать. Теперь-то, когда Сашка вернулся, они выживут! Вчера еще картошку берегли, травой сами обходились. Крапива по загородью пошла, едва снег стаял; в лесу колбы и медуницы полно. А нынче что ее беречь? Сашка вернулся — завтра блины есть будут. Кузнеца в деревне до сей поры нету, а Сашка хоть и больной пришел, но помаленьку стучать может. Я, говорит, день и ночь работать буду, все равно по ночам спать не могу. Мне б только парнишку в подмогу взять, молотобойцем.
— Ой, Сашка! — вспомнила Веллкоречаниха. — Ты Вальковых парнишку-то помнишь? Ему уж шестнадцатый пошел, на вид мужик мужиком. Возьми-ка его себе. И мать радая будет!.. Марейка! Ну-ка сбегай за Ванечкой, покличь к нам.
— Погоди, мать, — остановил сын. — Неудобно звать-то. Сам схожу потом.
Великоречаниха нажарила драчиков, укрыла миску полотенцем, чтобы не остыли, пока картошка доваривается, и собралась было в погреб сала принести, но в это время в избу зашла немка Кристина Шнар, сухопарая пожилая женщина.
— Трастфуйте, — старательно проговорила она, окидывая взглядом избу.
У Сашки испарина выступила на лбу. Он отвернулся и стал смотреть на Марейку. Марейка чистила колбу для братца.
— У тебя секот-тна прастник, — продолжала Кристина, обращаясь к хозяйке. — Сын фернулся.
— Праздник, праздник! — засмеялась Великоречаниха. — И не выскажешь, праздник-то какой!
Еще ночью мать рассказала ему, что зимой сорок второго в Чарочку приехали волжские немцы. Селиться им было некуда, а деревенские брали их к себе неохотно. Две семьи поместили в конюховке, три — в пустующем колхозном амбаре, а четыре семьи все-таки взяли на постой жители. Великоречаниха нашла своих квартирантов возле сельсоветского крыльца. Шнары сидели на чемоданах и тюках, не зная, куда податься. Пальтишки легонькие, городские, на ногах — ботинки. Раз прошла мимо — сидят, другой раз — сидят. Пожалела, увела в избу: тепла от печки не убудет. Все равно, двоих греть или пятерых. Зиму прожили, а летом кузню отремонтировали, вычистили, побелили — не узнаешь, и переселились. Сам Шнар с ледоходом на сплав ушел, и дома оставались Кристина с дочерью Анной-Марией.
— Яйки ними, вос-зми, — сказала Кристина и протянула узелок с яйцами. — Кароший яйки, сфежий.
— Ой, не надо, не надо! — замахала руками Великоречаниха. — У самих, поди, нету.
— Бери-бери, — настаивала Кристина. — Мы имеем, курочка дает.
— Ну, спасибо тебе, от спасибо, — мать приняла узелок. — А вы приходите к нам. Я драников вот нажарила.
Однако Кристина отказалась, сославшись на дела, и торопливо вышла. Сашка дождался, когда за постоялицей захлопнется сеночная дверь, и повернулся к матери.
— Зачем взяла от нее? — глухо спросил он.
— А что? — перепугалась Великоречаниха.
— Обошлись бы и так, без ихних яиц.
— От беда-то, беда, — вздохнула мать. — Я и в ум не взяла… Да они люди хорошие. Работящие. Ты, Шура, привыкай помаленьку. Ведь соседями живем-то. Они за войну тоже намытарились… Всем досталась эта война.
— Мы с ихней Анькой в одной бригаде пашем, — сказала Марейка. — Девка она здоровая, коренником ходит! Не зря у нее два имя сразу.
И засмеялась. Сашка промолчал. Надо привыкать, коли живой пришел. Ко всему надо привыкать заново: к людям, к кузнечному делу и даже к немцам…
Мать побила яйца в сковороду, развела их молоком, накрошила сала — яишня получилась как довоенная.
— Эх, а выпить-то у нас и нету! — вдруг пожалела Великоречаниха. — Марейка! Сбегай-ка к бабушке Марье, может, у ней самогонка осталась. Она на Победу-то гнала.
— Не надо самогонки, — остановил сын. — Я ж не с фронта пришел… Не надо, мать.
— Ай ладно! — согласилась Великоречаниха. — И так как-нибудь. Ну, садись, Шура, на отцово место теперь садись!.. Господи, чудо-то какое…
Она заплакала и засмеялась одновременно, вытирая лицо передником. Сашка придвинулся к столу, однако на свое старое, довоенное место.
— Ты, Марейка, ешь да на пашню беги, — распорядилась Великоречаниха. — А я нынче отпрошусь. Председатель-то у нас отпускает, когда…
— Не надо, мать, — опустил он голову. — Не просись.
— Ой! А к нам гости идут! — воскликнула Марейка, выглядывая в окно. — Твои друзья-товарищи, Сашка!
Сашка положил ложку и повернулся к двери. Первым вошел Кулагин, сдержанно поздоровался и встал у порога, опершись на палку. За ним проворно заскочил Федор Малышев.
— Приятный аппетит! — весело сказал он и взмахнул культями, отчего пустые рукава выскользнули из-под ремня. — Ты что, Шурка, воскрес? Эх, тудыт-твою… Ну и Бес! А меня-то узнаешь — нет?
— Тихо, — урезонил его Дмитрий. — Чего кричишь-то?
— Садитесь с нами, — засуетилась Великоречаниха. — Марейка, неси табуретки! Садитесь, как раз к столу угодили. К добру, говорят. Радость-то какая у меня нынче!
Гости сели к столу. Кулагин глядел настороженно, молчал. Зато Малышев не унимался.
— От недолга-то! Ни обнять тебя, ни поздороваться! — говорил он, растягивая остатки губ. — А ну, тащи-ка у меня из кармана! Горлышком на тебя глядит! Ох и неудобно же! Но, говорят, отрасти должны! Я как за твою Марейку свататься приду — отрастут. За меня пойдешь, Марейка?
— Когда отрастут руки-то, тогда и пойду! — засмеялась Марейка, доставая четушку из Федорова кармана.
— Придется под дождиком стоять! — Малышев толкнул плечом Сашку. — Без рук-то чего жениться? Ни обнять, ни…
— Пришел, значит, — громко сказал Дмитрий, и за столом притихли. Великоречаниха тихонько поставила стаканы к четушке и настороженно глянула на Кулагина.
— А ничего, хороший пришел, справный, — выдержав паузу, продолжал Дмитрий. — Будто и не уходил никуда! Видно, хорошая кормежка у немца-то была, а? Не исхудал, не опух в плену…
— Да ладно тебе! — отмахнулся Федор. — Давайте-ка лучше выпьем! Чего ей стоять? И так давно стоит.
— Кормежка-то, спрашиваю, ничего была? Справная? — перебил его Кулагин и, зашевелившись, брякнул медалями.
— Справная, — ответил Сашка, глядя в стол.
— Ну а, к примеру, какая? Колбасу, поди, ел? Шоколад там всякий? Кофе подавали? — не отставал Дмитрий, а сам все бродил и бродил настороженным взглядом по лицу Великоречанина.
— И колбасу ел, и шоколад. И кофе подавали, — согласился Сашка. — Кормежка хорошая была.
— Как на убой, значит? — посуровел голос Кулагина.
— На убой, — снова подтвердил он. Великоречаниха, прижав к губам обвязанную тряпицей руку, молчала, и в глазах ее копился испуг. Малышев опустил голову и потер подбородок о воротник гимнастерки.
— Это в каком же таком плену ты был? — спросил Дмитрий и сощурился. — У какого такого захватчика?
— У немцев, — ответил Сашка, и на его скулах заходили желваки. — В самой Германии. Под Берлином.
— Вон аж где! — наигранно удивился Кулагин, и губы его заметно побелели. — А мы вот с Федором чуть-чуть до того места не дошли. Только с другой стороны, с нашей. Дошли бы, да вот Федор-то в танке обгорел, а меня…
— Не надо, Мить, — попросил тихо Малышев. — Чего теперь разбираться-то? Ну если так вышло. Он же не нарочно…