В четыре руки они вернули ствол дерева обратно – в стоявшее рядом на табуретке металлическое ведро с песком. Елочные игрушки опасливо и неодобрительно звякнули, волны «дождика» затрепетали. Даша сорвала махровый пояс с брошенного в кресле домашнего халата и привязала им еловый ствол к батарее.
– Может, лучше веревкой? – спросила подруга.
– Лучше, – согласилась Чуб. – Но сама посмотри, откуда ва‑аще в этом доме веревка?..
Ковалева послушно осмотрелась: ни Даша, ни ее мать не страдали ни фанатичной хозяйственностью, ни чрезмерной любовью к порядку. Гостья поискала глазами хоть один стул или кресло, не заваленный Дашиными юбками, шапками, лифчиками, хоть один стол или полку, не засыпанные черновиками статей ее мамы, подобного в доме не имелось – как и веревки. Пол покрывал дорогой, настоящий персидский, но старый и невероятно потертый ковер. На шкафах стояли коробки с сокровищами, неведомыми даже самим хозяйкам квартиры. И все же, как ни странно, Маша всегда ощущала себя здесь намного уютней, чем в собственном доме. Поскольку уют – душевное удобство, удобство – отсутствие острых крошек проблем, и, невзирая на всю разность характеров мамы и дочери, их основополагающей семейной чертой была беспроблемность, впадающая практически в «плюс бесконечность».
– Интересно, что за сон чудо-юдовый? – Чуб накинула халат и задумчиво дотронулась до кончика носа. – Мне приснилось, что я падаю.
– Не ты, а на тебя… – попыталась поправить свидетельница происшествия. – На тебя елка упала. – Но ее перебили.
– И даже не я падаю, а кто-то другой… хоть он – и я. – Даша подошла к высокому окну и возмущенно скривилась при виде сизого промозглого дня. – Мне приснилось, будто я какой-то мужик, и ему снится, что он маленький мальчик, который падает в колодец. Он просыпается, садится, записывает это… и падает снова. Что за погода гадючная, в этом году ва‑аще выпадет снег?!
Погода за окном была то ли поздне-осенней, то ли ранне-весенней: сыроватой, но не дождливой, хмурой, но не холодной – в общем, довольно комфортной, но совершенно не праздничной. Серый дом, серый двор, серая земля и серые голые деревья. И у Даши Чуб тоже сделалось серым-серо на душе, но лишь на мгновение…
– Ну ничё, сегодня мы снежок наколдуем. – Ее улыбка стала хитрой, ладошки довольно потерлись друг о дружку. – Завтра такой снег повалит!
– А мне и так нравится. Не нужно ни сапоги, ни шубу носить. Мне и без них есть что таскать на себе, – улыбнулась Маша и погладила себя по еще не очень большому, почти шестимесячному животу.
– А я хочу снега! – объявила Чуб, топнув в подтвержденье босой ногой. – Конец декабря! А вместо снега на меня падают елки… Мама, мама, ты слышала, на меня елка упала?.. Мама! – заголосила Чуб.
В комнату вошел ароматный сигаретный дым, а за ним с вечно дымящейся пахитоской в руке вплыла Вероника (несомненно, у нее имелось какое-то отчество, но Дашина мать просила, чтоб ее именовали именно так).
– Да, приятно засыпать под елочкой, – сказала она, – но, видимо, все же не стоило ставить ее рядом с кроватью. – Вероника мгновенно оценила драматургию проблемы. – Ты во сне постоянно ворочаешься. Наверное, зацепила ее. Хорошо, хоть на тебя не свалился твой дедушка. – Дашина мать бросила обеспокоенный взгляд на огромный и пестрый прикроватный ковер с висевшим на нем фотопортретом Андрея Андреевича Чуба в массивной старой деревянной раме с толстым стеклом. – Он мог тебя и убить.
– «Я тебя породил, я тебя и убью», – хмыкнула внучка с гоголевской фамилией. – Проблем-то, Маша бы мигом меня воскресила. В смысле, – Чуб подмигнула подруге, – Машка и мертвого подымет, если работать надо. А вот шарик – реальная печалька. – Она испустила тягостный вздох и проскулила: – Мне ведь его еще в школе Дед Мороз подарил, когда я в первом классе на утреннике песенку пела. Помнишь, мама?
– Конечно, помню. Очень жаль. И не склеишь, – озабоченно изучила проблему родительница и с обидой расплющила пахитоску в надбитой мраморной пепельнице. – Осколки слишком мелкие, – солидарно вздохнула Вероника и принялась собирать с постели остатки дед-морозовского подарка в свою последнюю рукопись «Маяковский и подражатели».
* * *
Минут десять спустя они уже сидели втроем на большой запущенной кухне бывшей профессорской квартиры: с высокими облезлыми потолками, буфетом с витражными стеклами и такой старой, тонконогой и «крылатой» плитой с черными полками по бокам, что ее можно было по праву величать и старинной.
Четвертым был дед – мысль о его опасности показалась Веронике настолько серьезной, что она немедленно переместила предка на кухню, где в стене торчал дебелый и древний гвоздь, вбитый, похоже, еще самим профессором Андреем Андреевичем Чубом.
– А так даже круче, – оценила перемещение Даша, – так дедушка будет как бы всегда с нами сидеть за столом. – Она с наслаждением сделала третий глоток утреннего кофе.
– Странно, ты совершенно на него не похожа, – заметила Маша, с интересом разглядывая черты Дашиного деда: худощавое лицо, тонкие губы, длинноватый нос с едва заметной горбинкой и внимательные, слегка прищуренные глаза с характерным иконописным разрезом.
Даша Чуб казалась полной противоположностью дедушки – круглоглазая, пухлоносая, пухлогубая, пухлая, как сдоба.
– Она похожа на его жену – свою бабку Анфису, – пояснила Вероника. – А вот Дашин папа, сын Андрея Андреевича, – точная копия отца. Словно их из одной формы отлили. Хотите, Маша, я вам покажу фотографию?
– Не надо, – отрезала Даша Чуб, – я его даже на фотографии видеть не хочу.
– О, я совершенно забыла, – спохватилась Вероника. – Твой папа вчера звонил. Очень хотел тебя сегодня увидеть…
– Вот еще! Сегодня я ва‑аще занята, – резко ответила Даша.
– Я знаю. Я сказала ему, что сегодня вы с девочками отмечаете… Кстати, если не секрет, любопытно, почему вы решили отметить Новый год 20 декабря? – В вопросе Вероники и впрямь не прозвучало ничего, кроме любопытства. И эта ее удивительная неспособность к осуждению – готовность понять и принять абсолютно любую позицию, теорию или веру – не переставала поражать Машу Ковалеву.
– 20, 21 и 22 – три часа Кратуна, три самые темные ночи в году, – объяснила Маша на правах студентки исторического факультета. – И самый древний из всех новогодних праздников – зимнее солнцестояние. Еще во времена палеолита – до рождения христианства, до формирования язычества – люди не могли не заметить, что в конце осени начинается время Кратуна, или Коротуна. Дни становились все короче, ночи – длиннее. Солнце угасало – оно словно медленно умирало. А в декабре рождалось опять, и дни начинали прибывать. Это и есть самый первый – древнейший Новый год. Настоящий. Не придуманный – не от ума, не от календаря…
– Не от фонаря, – подпела Даша.
– А от самой Природы. Солнцестояние можно сравнить с прабабушкой всех-всех-всех зимних праздников от Николая до Крещения. Вот, представьте, жила-была бабушка, и у нее было много добра. Затем она умерла, и добро перешло к многочисленным детям и внукам… С ночами смерти и воскрешения нового солнца были связаны все традиции, древнейшие магические ритуалы, обряды. А затем все они – и традиции, и гаданья, и поверья, и блюда – поделились между двумя десятками зимних праздников.
– Мне так нравится слушать, Машенька, как ладно вы все объясняете, – похвалила ее рассказ Вероника, подпирая щеку ладонью.
– А откуда тогда нарисовался святой Николай, который стал Санта-Клаусом и Дедом Морозом? – спросила Чуб.
– Быть может, Николай и стал Сантой, но точно не Дедом Морозом. Нашего деда в древности называли иначе. Велес, Вихрь, Посвист, Трескун, Студинец, Коротун или Карачун – в зависимости от региона. Коротун – потому что укорачивает солнечный свет. А Карачун…
– Потому что когда он приходит – всем нам приходит Карачун, – засмеялась Чуб. – Так что, Дед Мороз – это Смерть? А его посох – коса?..
– А еще, – Ковалева сделалась очень серьезной, – однажды Киевицкий сказал, что Санта-Клаус и есть дьявол…