Входя в свой кабинет, Рябинин частенько оглядывал грязно-малиновую дверь и думал, что же чувствуют ждущие тут вызова к следователю. И когда Дыкина появилась из-за грязно-малиновой двери, он увидел, что она там чувствовала…
Ни неотводимого взгляда, ни зубастой улыбки… Сильное тело утратило свою стать, и казалось, что ему хочется опереться на костыль. Скуластое лицо, говорившее о недавних сельских просторах, серело, как городской туман. Да и белый плащ, кажется, посерел от этого лица.
— Рассказывайте всё, — попросил он без всякого нажима, не сомневаясь, что теперь она расскажет всё.
Дыкина вздохнула. Рябинин знал, что эти вздохи ей сейчас нужны, как ему бумага для протокола. Поэтому он не торопил её, начав бессмысленно листать настольный календарь.
— Чего ж тут рассказывать… Всё так просто.
Да, всё просто. Он за это и детективы не очень любил — за простой конец той истории, которая так сложно начиналась.
— Когда я сошлась с Катунцевым, то он мне гляделся богатым и душой, и телом.
— Как это телом?
— Статный, кость широкая, плечи мужицкие… И начальник, что мне тоже елей на душу.
Рябинин хотел спросить её о любви, но вспомнил совет Катунцева — не в жизнь лезть, а вести следствие.
— С женой, говорил, разойдётся, как в море корабли. Ну, я и надеялась. Только вижу, в голове у него другое. Хаханьки, вроде как отдых от семьи. Я-то непьюшка, а он как в комнату ступил, так бутылка на стол. Чувствую ребёнка под сердцем, думаю, скрепит. Катунцев всё обещаниями кормил, а сам продолжает коварный образ жизни. Тут и ребёнок подоспел. Надеялась на вмешательство судьбы. Рожала-то не в роддоме. Нет, родила живорождённого. И что делать? Отца у него нет. Комнатка у меня, считай, метр на метр, вроде тёщиной. Ну, и решилась ребёночка ему отдать, в его материальные условия. Ребёнок-то не виноват.
Но Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…
…Дети всегда правы.
— Ну, он жене чего-то там сочинил. И я отдала.
— Так легко?
— Да ведь не чужому, а отцу. Другие вон в интернаты сдают.
— Дальше.
— Чего там дальше… С Катунцевым было всё обрублено. Год прошёл, второй… Чую, что не жизнь у меня, а недоразумение. Как увижу крохотную девочку, так сердце оборвётся по-шальному. У вас есть дети?
— Есть.
— Хотя вы мужчина.
— Ну и что?
— Охранительницей семьи завсегда была женщина.
— А мужчина кто же — бандит? — усмехнулся Рябинин.
— Мужчины до детей равнодушны. Поймёте ли, не могу больше жить. Хоть руки на себя накладывай. Или ребёнка забирай. Так ведь не отдадут. Ну, и решилась. Дальше вы знаете…
— У песочницы были?
— Да я год следила за ними.
— Чужую девочку из садика вы уводили?
— Я, по ошибке.
Рябинин всегда считал, что любое преступление имеет социальные корни. У преступления Дыкиной были другие Корни — биологические. Мать и ребёнок. Но мать бросила ребёнка, а это уже социальность.
— Ребёнок у подруги, у Гущиной?
— Да. Отберёте?
— Отберём, — резко подтвердил Рябинин.
— Но я мать.
— Бывшая.
— Я её родила!
— Да, но есть и вторая мать.
— Она не мать.
— Теперь и она мать.
— Я пойду в суд. В Верховный!
— Вот и надо было идти в суд, а не воровать ребёнка.
Дыкина бессильно заплакала, уронив голову на край стола.
— Поплачьте-поплачьте, — согласился Рябинин.
Она лишь глянула краем затуманенного глаза — ведь принято утешать и тянуть стакан с водой — и зарыдала пуще. Рябинин ждал, ибо верил в очистительную силу слёз. Они, эти слёзы, ей сейчас были нужнее любых сочувственных слов. Он знал это хотя бы потому, что в кабинете плакали чаще, чем смеялись.
— Катунцева ночей не спит, — негромко сказал Рябинин, когда всхлипы ослабели.
Дыкина не отозвалась. Но она его слышала, потому что плач со стола ушёл куда-то на пол, затихая.
— И все эти пять лет ей не снилось тихих снов…
Дыкина открыла мокрое лицо и почти шёпотом спросила:
— А я?
— Что вы?
— Какие сны вижу я?
— Не знаю.
— Когда отдала девочку, мне приснилось… будто роняю её в колодец. И теперь… Нет, не сон этот увижу, упаси бог, а только во сне вспомню тот сон, как просыпаюсь вся в поту.
Она вытерла влажные скулы и ещё блестящие глаза. И спросила без всякой надежды и вроде бы даже не у следователя:
— Отберёте ребёнка?
— Отберём, — жалостливым голосом согласился он.
И пока в кабинет входил инспектор, Рябинин успел начать и додумать длинную мысль о себе…
Он смог бы работать там, где обнажено человеческое горе, — в больнице, в колонии, на кладбище… Но он не смог бы работать судьёй, потому что век бы не рассудил Катунцевых с Дыкиной.
В приоткрытое окно сочилась усталая осень.
Петельников смотрел на прореженные холодами безлистные кусты и думал, что теперь можно заняться и теми делами, которые накопились за этот месяц. Но в приоткрытое окно сочилась усталая осень, расслабляя его мозг запахами, свежестью и своей грустью, так любимой русским человеком. Нет, это не осень сочится, — шёл такой мелкий, почти незаметный дождь, и казалось, что небо уныло сочится водой, и хотелось, чтобы кто-то всесильный сгрёб его, небо, в кулак и отжал воду сразу, дождём. Усталая осень… А может, он устал?
Инспектор обошёл кабинет так, чтобы миновать сейф с кипой неразобранных бумаг. И вновь оказался у приоткрытого окна, откуда сочилась осень.
Вчера лил проливной. Асфальт чист и чёрен, но вдоль поребрика, где бежала дикая вода и несла берёзовые листья, теперь яркой желтизной легла разветвлённая молния — те берёзовые листья, которые вчера не поспели за дикой водой. Сама берёза, росшая подальше, стояла тихо — осыпалась и, наверное, нарастила новое кольцо. Может быть, и у человека есть свои кольца, свои периоды жизни? Может быть, и человеку иногда надо менять квартиру, работу, мысли?
Он вернулся к столу, сел, медленно придвинул телефон и набрал номер, который, оказывается, уже запомнил. А ведь всё имеет свои периоды жизни — деревья, вселенная, бабочки… Даже на расследование уголовного дела отпущен свой период.
— Это кто? — спросил его детский голосок.
— Катя?
— Ага.
— А я волшебник Ноль Два, — попытался сказать он голосом волшебника, но поскольку никогда их не слышал, то неожиданно отчеканил голосом дежурного райотдела.
— Мама, мама, волшебник Ноль Два в трубочке! — крикнула она куда-то в комнату и тут же спохватилась: — А ты к нам в окно влетишь или через вентилятор?
— Ну зачем же… Я приеду.
— На верблюде?
Инспектор замешкался, понимая, что приехать он должен если и не на верблюде, то как-то необычно.
— Я приеду на ноликах.
— Не упадёшь?
— У меня два нолика, да я одолжу у приятеля-волшебника его два нолика — вот уже четыре. Да если приделать руль, да сверху синий огонёк…
— А завывать будешь?
— Обязательно.
— А зачем?
— Чтобы отпугивать злых духов.
— А ты не обманываешь?
— Волшебники, между прочим, не обманывают.
Он ещё ничего не услышал, кроме частого дыхания, но уже знал, что трубка в другой руке.
— Это вы? — спросил голос, чуть глуховатый от улыбки.
— Это я.
— Наконец-то…
— Я догадался, почему при виде холодной, пустынной и безжизненной луны человек думает о любви.
— Да?
— Потому что человеку становится так одиноко и холодно, что он тянется к другому человеку.
— А сейчас одинокая и холодная осень.
— Да, она сочится ко мне в окно.
— Она проникает в душу.
— Аня, а вы не забыли про зелёный горошек? Вдруг я его тоже не люблю?
— И я не буду любить.
— Вдруг, увидев луну, я всего лишь завою?
— И я буду подвывать.
— И вдруг я не волшебник?
— Неправда.
— Откуда вам знать?
— Я верю дочке.
Инспектор слушал её неслышное дыхание и чего-то ждал. Но она сказала всё, что может сказать женщина. Чего же он ждёт? Себя. Инспектор услышал ответные стуки сердца. Но он не мальчишка — он ждал ответных волн разума. А их не было. Да ведь известно, что сердце с умом не всегда в ладу. Имеет ли право взрослый мужчина на необратимый шаг, за которым две судьбы и горечь зелёного горошка? Человек не дерево — может новое кольцо и не наращивать. Впрочем, он уже обещал девочке.