Запинаясь, очень сбивчиво я стала рассказывать ему всё, начиная с того момента, как ко мне пришёл инспектор Лерабль. Я не утаила даже приставаний вонючего типа и того, что у меня украли деньги. Талейран слушал, чуть изогнув бровь, и ирония проглядывала в его взгляде, направленном на меня. Он сидел, поставив перед собой трость и положив на неё руки; губы его чуть улыбались.
–– М-да… – протянул он насмешливо, когда я закончила. – Теперь я могу понять, отчего вы явились ко мне в столь странном одеянии. И что, вы действительно проломили инспектору голову?
–– Нет, – пробормотала я несколько обескураженно. – Он только потерял сознание. Возможно, ему придётся немного полежать. В таких делах у меня есть опыт, и я…
Талейран разразился смехом. Поражённая, я подумала, что впервые слышу его смех.
–– Поистине, дорогая, бретонцы сильно изменились, если стали производить цветы, подобные вам!
Внезапно прервав свой смех, он почти серьёзно сказал:
–– А ведь я почти горжусь знакомством с вами. Когда я уйду на покой, вы своими приключениями украсите мои мемуары.
Мне казалось, что разговор направился не в то русло, куда бы следовало. Я прервала собеседника:
–– Господин де Талейран, вы, по крайней мере, верите, что я не убивала? Это всё – дьявольские интриги, и ничего больше!
–– Мне это известно, – сказал он хмурясь.
–– Известно? – переспросила я. – Откуда же?
– Потому что я знаю, как было дело у Бонапартов.
Вздохнув, он спокойно пояснил:
–– Бонапарты, вся их семья, давно уже вызывают у меня интерес. Приходится наблюдать за ними, чтобы быть в курсе событий. И, конечно же, такое громкое происшествие, как падение мадам Флоры с лестницы, не могло остаться без свидетеля. Моего свидетеля, – подчеркнул он.
– Но вы, разумеется, не можете назвать, кто это, – с горечью заметила я.
–– Не могу. Я вообще стараюсь не раскрывать имён своих осведомителей. Поэтому мне хорошо служат.
–– Может быть… вы как-то иначе поможете мне? – спросила я довольно робко.
Талейран долго молчал. Сердце у меня билось очень неровно во время этого молчания, и холодная дрожь пробегала по спине.
–– У вас ведь нет больше друга, дорогая, э?
–– Нет, – призналась я честно. – В Париже нет. Только вы.
–– Так вот, то, что говорят обо мне злые языки, и то, как я сам отзываюсь о дружбе, – это болтовня. Видите ли, бывают столь трепетные чувства, что язык человеческий слишком слаб, чтобы выразить их. В нём просто нет таких слов. Дружба, любовь, преданность – это ведь то, что глубоко задевает нас, не так ли?
–– Вероятно, – сказала я неуверенно.
–– Об этом нельзя говорить без некоторой сдержанности. Как и при всякой атаке на наши чувства, мы стараемся отделаться молчанием и спрятаться за насмешкой, чтобы скрыть глубину своих переживаний. Вот и я насмешлив и зол оттого, что не хочу показаться слабым. А слабость моя – в сентиментальности.
Я слушала его и очень смутно понимала, к чему он клонит.
–– Дорогая моя, я верю в дружбу. И настоящих друзей я не предаю, что бы я об этом ни говорил вслух. Иногда, конечно, я лишь прикидываюсь другом, такой грех за мной есть, но в отношениях с вами я искренен. Вы очень пришлись мне по душе, сударыня.
С улыбкой по-прежнему насмешливой – видимо, это вошло у него в привычку, – но лицом, на миг ставшим каким-то незащищённым, он повернулся ко мне, и ласково коснулся завитка моих волос у щеки.
– Вы чистая душа, мадам дю Шатлэ. Вы искренне любите. Вы, как и я, совершенно этого нового мира не приемлете, но нам обоим приходится в нём жить. Вам лишь труднее в нём устроиться. Мне кажется, мы станем друзьями.
У меня перехватило дыхание. Я поняла, что он поможет мне. Я инстинктивно догадалась, что со стороны этого человека мне больше никогда не надо будет опасаться ни обмана, ни подвоха.
–– Господин Талейран, не знаю, как выразить, насколько я…
–– Молчите, сударыня, – почти сурово прервал он меня, – мы приближаемся к заставе.
–– Куда мы едем?
–– В Сен-Клу.
–– И меня не задержат?
–– Чёрт побери! Разве я не приказал вам молчать?
Я замолчала, уяснив, что это самое лучшее. В карете министра меня никто не задержит. Такую карету никто даже остановить не посмеет. Я вспомнила, что герцогиня Фитц-Джеймс, уезжая от Талейрана, тоже отправлялась в Сен-Клу. Должно быть, у министра там какой-то дом, и сегодня я, кажется, испорчу Талейрану свидание с англичанкой. Впрочем… Мне ведь только бы уладить своё дело, и я нисколько не стала бы им мешать!
Мы благополучно, без всякой остановки, миновали заставу, а потом карета покатила по дороге, ведущей к мосту в Сен–Клу. Мы проехали Сену, и тогда Талейран, снова взглянув на меня, произнёс:
–– А теперь, мадам, прошу вас рассказать мне всё о ваших отношениях с господином Клавьером, но, раз уж мы решили быть друзьями, прошу говорить правду, только правду и ничего, кроме правды.
У небольшого дома в Сен-Клу, сложенного из белого камня, стояла карета герцогини Фитц-Джеймс, и я поняла, что догадки мои были верны. Талейран, уже знавший о моих отношениях с банкиром всё вплоть до нашей первой встречи на Мартинике, проводил меня в прихожую, где нас встретила аккуратная пожилая экономка.
–– Шарлотта, приготовьте комнату для дамы, – распорядился Талейран.
–– Как, ещё одна дама, монсеньор?
– Эта дама – моя посетительница. Она лишь переночует здесь.
Шарлотта, по всему видно, ничуть не поверила этим словам. Довольно сурово взглянув на хозяина, она спросила:
–– А что передать той даме, которая уже ждёт?
–– Ничего , мой друг, ничего. К той даме я иду сам.
Он отдал подбитый мехом плащ лакею и, казалось, собрался уходить. Я сделала умоляющий жест рукой.
–– Господин де Талейран! А как же… как же моё дело?
–– Не думайте ни о чём, дорогая. Отдыхайте.
–– И всё будет улажено?
–– И всё будет улажено.
Почти успокоенная , я смотрела ему вслед. Этот человек казался мне в тот миг всемогущим, просто волшебником. Он может справиться с Клавьером! Причём с такой лёгкостью, что это его даже не занимает. Почему я сразу не подумала о Талейране? Возможно, я провела бы ночь не здесь, а уже в своём доме.
Талейран, прихрамывая, поднимался по ступенькам. Одет он был, как и всегда после службы, в чёрный сюртук, белоснежную рубашку и ослепительно-белый тугой галстук. Врождённый аристократизм, благородная кровь чувствовалась в его манерах, элегантности, осанке. Каково же ему вращаться среди напыщенных манекенов, бывших конюхов и лакеев, не имеющих ни воспитания, ни вкуса, а зачастую даже ума! Ему должно быть тягостно и смешно в таком обществе. Ему – такому насмешливому, умному, проницательному.
Даже немощь этого человека была притягательна. Он был хром, но и это придавало ему обаяние.
Меня проводили в комнату, обставленную с изяществом середины XVIII века. На меня так и повеяло Версалем от всех этих вычурных линий, изогнутых очертаний, пузатых пуфов на выгнутых ножках и воздушных золочёных столиков. Большая кровать красного дерева под овальным “польским” балдахином уже была расстелена, а подле неё был сервирован ужин.
Я была голодна до темноты в глазах, поэтому отдала должное и жаренному цыпленку, и молочным блюдам, и сыру, и даже бутылке старого арманьяка. Потом, умывшись, легла в постель, убеждённая, что не усну. Уж слишком чужим и необычным было это место.
Но я уснула, и последней моей мыслью было то, что я никогда и ни за что на свете не прощу Клавьеру унижений, которые я испытала за эти ужасные два дня – этих блужданий по Парижу, боязни полиции и особенно чувства отчаяния, заставлявшего меня иногда терять голову.
7
Проснувшись утром, я сразу посмотрела на часы. Было девять утра. Я слышала, как от дома отъехала карета, а потом раздался унылый голос угольщика и стук обитых железом колёс его повозки. Она громыхала по улице с ужасным шумом. Я поднялась, немного постояла, чтобы всё вспомнить, потом накинула плащ и хотела выйти.