С тех пор как он стал что-то собой представлять, рядом всегда оказывался кто-нибудь, кто готов был напомнить ему о существовании этого выражения; когда-то это была его покойная мать, потом жена. При этом они так никогда и не узнали, сослужили ли хоть какую-то службу их усилия или только вызвали в нем антипатию. И помогли ли они ему сделаться лучше или, напротив, побудили его продолжать враждовать со всем миром, и прежде всего с ними. То, что обе они всегда вменяли ему это в вину, лишь подогревало его гнев, гнев, который он все никак не желает признавать, не желает, даже догадываясь о нем, — так чужд он той самой истинной сущности, что ищет он в своем портрете, на этот раз отчаянно и, как всегда, безуспешно. Это не пустое усилие: ведь он надеется избавиться от пресловутого выражения, как только познает его и сможет подчинить себе. Оно мешает ему, и он уже устал выслушивать, что оно представляет собой нечто среднее между неприязнью и жестокостью, между высокомерием и чванством. Гримаса, отдаляющая от него людей, которые отшатываются в страхе.
Занятый поисками собственного «я», он громко разговаривает сам с собой в одиночестве дома, где никто не может его услышать. Ему также известно — об этом ему говорили с детства, — что в его голосе есть излишняя гортанность, что тоже не идет на пользу его облику. Вся его сила, если не очарование, заключена в уме. Это самое мощное оружие, настолько мощное, что наделяет его силой, поистине внушающей страх. Но, несмотря на весь свой ум, Антонио Ибаньесу никак не приходит в голову, что зло может быть заключено в его поведении, в тех движениях, что душа неведомым образом сообщает всем частям тела, заставляя человека двигаться так, а не иначе, чтобы он выглядел стройным и даже хрупким, будучи толстым и вялым; умным, будучи туповатым; коварным, будучи благородным; или же наоборот, ибо существуют несовместимые чувства, которые проявляются в нас таким противоречивым способом. Речь идет о чувствах, внушенных нам воспитанием, что заставляют нас предстать в определенном образе в то время, когда мы хотим выглядеть совсем иначе, и нам неведомы ни истинные мотивы, ни те пружины, что вдруг выстреливает душа. Подчас это всего лишь слова, рассыпанные наугад; то там, то тут они нажимают на пружины и тут же заставляют их разжаться, взрываясь изнутри. Наверное, можно узнать, что это за слова, но где они, эти пружины? Антонио Ибаньес созерцает свой портрет и ничего не видит. Он видит лишь хорошее. Он себе нравится.
Возможно, это вовсе не лучший способ познать самого себя — разглядывать портрет, являющий собой точную копию образа, что отражают зеркала. И все-таки ведь вполне может быть, что мы таковы, какими нас видят, и что Гойя был одним из немногих, кому удалось изобразить людей такими, какими их все хотели видеть, — иными словами, такими, каковы они есть… хотя они могли быть и совсем другими. Догадываясь об этом, Ибаньес привез с собой портрет, дабы попытаться выяснить, каким его видят остальные, и действовать затем в соответствии с этим. Сейчас он вновь разглядывает себя.
Его ладная фигура с выпяченной грудью, вызывающе приподнятыми плечами выражает нечто такое, что ему весьма приятно. Ему кажется естественным, что именно так он идет по жизни, выпятив грудь, всегда готовый бросить вызов судьбе, которая у него такая извилистая, что он, возможно, и сам об этом не догадывается, хотя иногда и пытается ее выпрямить. Вот и теперь он знает, что этот портрет хранит тайну его жизни, и он пытается разглядеть ее. Но пока то, что раздражает остальных, вполне удовлетворяет его. А то, что он ищет, так и остается тайной. Ему никогда не удастся раскрыть ее.
Заказывая портрет Гойе, он не оставил ничего на волю случая. Ему недешево обошлось требование, чтобы художник изобразил его в несколько напряженной позе, опирающимся рукой о кипу бумаг, дабы о нем говорили как о просвещенном человеке. Другое пожелание — чтобы его запечатлели в военном мундире комиссара морского флота, дабы все, кто будет созерцать портрет, понимали, что речь идет о военном, окруженном ореолом власти в полном соответствии с нашивками на обшлаге, то есть власти немалой, — это значительно подняло цену, поскольку мундир и нашивки увеличили стоимость в три раза. Медаль на левом лацкане, свидетельствующая о принадлежности к ордену Карла III[3] и близости к монарху; золотое шитье, указывающее на преуспевание; кисть его руки, сильная и пухлая, удвоившая стоимость портрета, — все направлено на то, чтобы дать верное представление о том, кто он таков, владелец Саргаделоса, хозяин мира. Ему стоило долгого времени и споров, денег и снова времени, чтобы договориться обо всем этом с Гойей. Но зато вот он каков: гордый вид, твердый взгляд, могущественная рука, схватившая время, которое творит Историю. Таков он. Он узнает себя, и он себе нравится. Как же он может не нравиться людям?
Ибаньесу неведомо, что по прошествии совсем немногих лет после его смерти его собственные внуки, восстав против жесткого взгляда, преследующего их с полотна, того самого взгляда, что Гойя запечатлел, заглянув глубоко в душу, однажды проколют ему глаза шилом, вдруг возмутившись, устав, бесконечно устав от этого пугающего взгляда и стремясь таким образом уничтожить его навсегда. Они сделают это во дворце Саргаделоса задолго до того, как картина Гойи отправится в Балтимор[4], увозя с собой новый взгляд. Его маркиз никогда не признал бы своим; ибо взгляд этих новых глаз — блеклый и безвольный, даже, можно сказать, грустный, не имеющий ничего общего с тем, каков он сейчас, в самом начале мятежа, поднятого всего несколько дней назад: необыкновенно твердый, холодный, умный взгляд, способный пронзить сознание.
Но Антонио Ибаньес ничего этого не знает, как не знает он ничего плохого и о своем взгляде; он ему нравится. А если бы знал, то смог бы понять, почему его рука, слегка затушеванная игрой света и тени, маскирующей объемистый живот, чтобы зритель не догадался о несдержанности в еде, — эта рука в свою очередь скрывает большой, указательный и средний пальцы, которые нервно и неустанно трутся друг о друга, так что даже ногти потрескивают, отражая неукротимое напряжение, терзающее душу Ибаньеса. Напряжение в портрете таким образом несколько смягчено, поскольку Гойя решил сконцентрировать его во взгляде, зная, что так оно ни за что не останется незамеченным. В портрете Ибаньеса всегда, вплоть до той минуты, как внуки проткнут ему глаза, будет чувствоваться это напряжение, которое теперь утрачено. Однако то, что Антонио Ибаньес видит в своем взгляде этим прекрасным утром в Оскосе, — это решительность воли, неукротимая сила, с детства даровавшая ему твердость в борьбе с судьбой.
Ибаньес согласился с назначенной за картину ценой после бесконечных обсуждений и дополнений, соглашений и пересоглашений, которыми были отмечены трудные переговоры, заранее зная, что забудет выплатить полную сумму, но не подозревая о том, что Гойя, также заранее мстя ему, откажется поставить на картине свою подпись. Сейчас, с улыбкой вспоминая об этом, уверенный, что никто никогда не усомнится в авторстве, Антонио Раймундо Ибаньес отрывается от созерцания себя самого, чтобы выглянуть в окно верхнего этажа дома, где он появился на свет.
2
Весна в разгаре. Хотя солнце, дарящее свой свет, здесь то же, что и в Саргаделосе, эта весна совсем другая. Здешнее солнце теплее, с самого раннего утра оно медленно согревает все вокруг, пусть Антонио Ибаньес и не замечает этого, погруженный лишь в свои воспоминания. Солнце же, которое освещало кошмарный бунт, светило ослепительным светом, совсем не таким, гораздо более холодным, хотя это нисколько не волновало человека, спасавшегося бегством от народного мятежа. Саргаделос расположен западнее, в нескольких лигах от дороги, и свет там сегодня еще более грустный, чем в тот день. Здесь свет гораздо ласковее. Каштаны придают окрестностям особую прелесть, будто смягчают все вокруг, и даже скалы, обозначившиеся в горах словно старые рубцы, не только не нарушают прелести свежей листвы, но даже подчеркивают и усиливают ее. Некоторые из скал, например Баррейрас, сверкают в зеленом море заливных лугов, спускающихся к реке. И все это располагает к безмятежному состоянию духа и, как следствие, к спокойной неспешности в делах. А потому характер жителей Оскоса в основном безмятежен, подобно зеленому морю лугов и каштанов, и столь же тверд, как море горных вершин и скал.