В субботу зашла к маме в посудомойку, в «затишок».
Серого котенка Панночки и след простыл. Остались только три пятнистых.
– А где Панночкин серый? – аж вскрикнула Сашенька.
– А-а, мабуть, забрали, – спокойно отвечала мама.
– Кто?!
– Хто заказывав. Мабуть, вин.
– Мама, как ты можешь? – вспыхнула Сашенька. – Мабуть… Мабуть…
А если другие? – и злые слезинки блеснули в ее карих, потемневших глазах. – А если другие? А если он пропал?
– Ой, доню, доню, – ласково, беззащитно усмехнулась мама.
– Нюра! – громко окликнули ее из посудомойки. – Езжай за грязной посудой! – И тетка в заляпанном белом халате вытолкнула из дверей тяжелую четырехколесную тачку с железными ручками, на которой мама возила из отделений большие алюминиевые бидоны из-под первого и второго, алюминиевые миски, кружки, ложки, вилки. Все было неприхотливое, заранее рассчитанное на долгие годы и суровые испытания.
Из посудомойки пахнуло кислятиной, прогорклым пережаренным жиром. Вроде бы, Сашенька давно ко всему принюхалась, а тут словно впервые ощутила этот запах так остро, что он вдруг как будто заполнил все ее легкие, забил рот и нос. Глядя, как мама катит впереди себя к больничному корпусу тяжелую громыхающую тележку, Сашенька устыдилась своей вздорной вспышки и тут же вспомнила, какие желтые, стоптанные туфли были на нем.
«Какие дурацкие туфли! – подумала она с раздражением. – Никто не ходит в таких желтых дурацких туфлях!»
Спрашивается: какое ей было дело до туфель чужого, незнакомого мужчины?
Но она этим вопросом не задавалась, а продолжала упорно думать, какой он сутулый, какие у него длинные, худые руки. Еще, наверно, и волосатые? Под рубашкой не видно… Непонятно, в кого девочки симпатичные. Небось, в жену.
«Нет, какие у него дурацкие желтые туфли! И каблуки стоптаны, набойки не может набить!»
Она сдала экзамены на все пятерки и получила красный диплом фельдшера и право после двух лет отработки поступить в медицинский институт без экзаменов.
Мама была так рада, что даже всплакнула, кажется, впервые на глазах у Сашеньки.
– Дай боже, життя! – сказала мама. – Дай боже!
Сашеньку распределили в отделение неотложной хирургии – так, как она хотела.
Первой, с кем она там встретилась, была сестра-хозяйка отделения, толстая крашеная Софья Абрамовна, та самая, из уст которой она впервые услышала его имя.
– Ой, какая ты ладненькая да какая отличница! – запела Софья Абрамовна. – Мне как раз нужна грамотная помощница. Будем работать! Не за страх, а за совесть, да?
– Нет, – ответила Сашенька. – Я не хочу работать с тряпками. Я хочу быть операционной сестрой.
– Хочешь – будь! – вдруг согласилась Софья Абрамовна. – Как раз в одной бригаде есть место – рожать девочка ушла. Пойдешь в бригаду хирурга Раевского, – подытожила Софья Абрамовна и сразу же перестала казаться Сашеньке старой крашеной жабой.
«Раевский! Какая красивая фамилия!» – подумала Сашенька. Она всегда мечтала о похожей.
Это была его фамилия.
X
У спасителя Машеньки, адмирала дяди Паши, было много страстей и причуд, никак не меньше, чем познаний в религии, философии, истории, медицине, биологии, математике, астрономии, физике, а также во всякого рода технике, как военной, так и гражданской.
При всех своих познаниях, а может быть, как раз благодаря им молодой адмирал верил в сглаз, в порчу, в заклятие, в переселение душ и тому подобное. Словом, во все то, что у людей его круга считалось блажью и дикостью. Родственники и знакомые с удовольствием потешались над его суеверием, хотя и не могли отрицать многих незаурядных, необъяснимых способностей адмирала. Например, он был известным лозоходцем[13], умел останавливать кровь, снимал наложением руки головную боль, заговаривал зубы, ставил диагноз по радужке зрачков, знал также десятки причудливых гаданий. Когда, бывало, неверующие Фомы приставали к нему с подковырками и насмешками особенно сильно, то мог адмирал прямо на их глазах рассказать какому-нибудь незнакомому человеку его прошлое. Обычно он гадал на прошлое по руке. Гадать кому бы то ни было на будущее категорически отказывался: «Боюсь напророчить, боюсь накликать, так что не обессудьте!»
Рассказывали, что когда-то в молодости он предсказал смерть своего отца, нагадал по руке, что тот «погибнет от топора». Это предсказание тогда еще совсем молоденького гардемарина Павлика все, кто его слышал, встретили хохотом. Как это так, от какого такого «топора» может погибнуть петербургский граф, действительный статский советник, который ничего, кроме ломберного стола в клубе да бумажек в своей канцелярии, не видит и видеть не может?
Все посмеялись над юным гадальщиком, однако через два года отец Павлика действительно был зарублен топором. Случилось это поздней осенью, в сумерки, у порога его собственной канцелярии, из которой он выходил, чтобы ехать на званый ужин. Зарубил отца допившийся до белой горячки сапожник Фитюнькин из соседнего с канцелярией переулка. Сделал он это, как было сказано на суде, «в состоянии аффекта», а попросту говоря – гнался пьяный вдрабадан сапожник с топором над головой за своею благоверной, а тут вышагнул на него из дверей канцелярии и встал поперек его дороги барин… Ну он и тюкнул его в висок… Дело было секундное, и никто толком не мог объяснить случившееся, тем более что произошло все в сумерках. Кто знает ноябрьские петербургские сумерки, тот поймет…
Судя по тому, что на следствии сапожник Фитюнькин то и дело повторял: «Чаво хватать?» – наверное, отец Павлика попытался перехватить топор, да тот соскользнул и угодил лезвием ему в висок, уголком… Барин был человек не из робких и силы бычьей, так что не исключено, что он сам и посодействовал несчастью, а не один только жалкий, тощий, маленький сморчок Фитюнькин, в котором, как говорится, еле душа держалась.
Так что конкретным людям адмирал дядя Паша никогда ничего не предсказывал, а что касается прорицаний глобальных, то иногда он их делал…
На всю жизнь запомнила Машенька тот вечер в адмиральской каюте, то застолье, во время которого заговорил адмирал о будущем России…
Ночь опустилась над открытым морем какая-то мглисто-черная, воровская. Порывистый норд-ост, как последний привет из России, дул прямо в корму, строго по курсу корабля. Уже в полусотне метров от борта терялись из виду в хлюпающей, шелестящей, холодной и мрачной бездне не только очертания самого линкора[14], но даже его дежурные красные огоньки и белопенные хвосты волн, вскипающие по ходу стальной громадины.
С трюмами, забитыми до отказа запасами угля, воды, провианта, с великим множеством бочек, бочонков штабелей, ящиков, ящичков, в которых необходимейшие для будущих Робинзонов предметы причудливо перемежались с ненужными (например, в одном ящике плыл инструментарий для хирургической операционной, а в соседнем – партия дамских корсетов на китовом усе, вышедших из моды бог весть когда); нагруженный сверх всякой меры штатскими лицами, детьми, стариками, униженный загонами для скота, вольерами для домашних птиц, захламленный по всем палубам сотнями чемоданов, баулов, картонок, красавец линкор натужно и как бы крадучись пробирался Средиземным морем – тем самым морем, которое привык в дни былых походов гордо рассекать своим бронированным форштевнем. Еще бы ему в те достославные времена не рассекать… Тогда за кормой у него была великая Россия, а теперь что?
Да. Теперь что?
Этот вопрос занимал всех обитателей корабля без различия пола, звания, чина. Все только и спрашивали друг друга: «А теперь что? Что будет теперь с Россией? Что будет с нами?»
Там, за черными зеркалами иллюминаторов, дул сырой, пронизывающий ветер, катили к чуждым берегам равнодушные волны; там, среди хлябей морских и тьмы небесной, все представлялось таким опасным, таким зыбким, что, казалось, одна лишь тоненькая, мертвенно светящаяся стрелка главного судового компаса, только она одна и удерживает спасительную путеводную нить.