Была под спудом этого разговора за завтраком и всех других разговоров подобного рода одна тонкость – Надежда Михайловна считала, что Георгий обязан своей карьерой только ей, ей и никому больше. Нельзя сказать, что это вполне соответствовало действительности, но нельзя также и отрицать определенные заслуги Надежды Михайловны в этом плане. Когда они познакомились, Надежда Михайловна – а в те времена Наденька Бойцова – работала инструктором райкома комсомола в том райцентре, которому подчинялась восьмилетняя аульская школа, где учительствовал Георгий. Он попал в эту школу по распределению после окончания областного пединститута. Георгий преподавал историю в пятых-шестых классах, начинал привыкать к тому, что его называют Георгий Иванович. Ему шел двадцать четвертый год, и он не помышлял о женитьбе. Он думал отработать в ауле три положенных года и вернуться к маме – других планов у него в то время не было.
Наденька Бойцова приехала от райкома проверять школу, влюбилась в молодого историка, ее ровесника, стала поддерживать его своей властью, пропагандировать в райкоме и в районе. Она была очень хорошенькая, крепенькая, ладненькая, ее голубенькие глазки сияли живым светом нерастраченной молодости. Как и Георгий, она попала в этот нагорный район после окончания педагогического института, только другого – свердловского. Наденька была активистка с малых лет, и ее почти сразу же взяли из школы, где она преподавала математику, в райком комсомола.
Они стали встречаться с Георгием каждую неделю. Когда не было попутных машин, он ходил к ней пешком за тридцать километров. А иногда случалось так, что она выходила ему навстречу из райцентра, и они бросались в объятия друг друга на белой горной дороге, хохотали и дурачились до упаду. Вскоре умер директор той маленькой сельской школы, где работал Георгий, и тогда, не без протекции Наденьки, исполняющим обязанности директора назначили Георгия. До этого он и не помышлял об административной карьере, а тут неожиданно выяснилось, что вполне справляется с новой должностью, что у него природная организаторская жилка. Через три месяца Георгия утвердили директором, а еще через три – призвали на год в армию. К тому времени Наденька уже была беременна от него. Она сообщила об этом Георгию, приехав навестить его в армию, – он служил недалеко, в трехстах километрах. Служил инструктором по комсомолу политотдела дивизии, так что был свободнее других солдат. Здесь они и зарегистрировали свой брак.
Через год, ко времени окончания срока службы, Георгия хотели оставить в части, но он умолил своего начальника не делать этого, говоря, что по природе своей он человек штатский, что дома его ждут жена и новорожденная дочка. Показал даже фотографию Ирочки – пухленькой, с перевязками на ручках и ножках, привольно раскинувшейся на пеленке. Фотография подействовала. «Ладно, вольному воля, – сказал начальник политотдела, – а жаль, офицер получился бы из тебя хороший». Видно, такая у Георгия была планида – любили его начальники, как будто видели в нем свою молодость, свою свежесть, свои бывшие надежды.
К тому времени Наденьку уже перевели инструктором обкома комсомола, она переехала в город и, когда Георгий демобилизовался, помогла ему устроиться в областную комсомольскую газету. Через год Георгий стал заведующим отделом, а потом редактор этой молодежной газеты уехал на повышение в Москву, и Георгий оказался в его кресле. В этой должности он и отработал в газете еще несколько лет. Работал хорошо, но дело ему не нравилось, он чувствовал себя не на месте – ему по душе были действия, а не их описания. Так что когда предложили уйти на партийную работу, он принял предложение с радостью и, распрощавшись с газетой, ушел зам. зав. орготделом в горком партии. Тут-то его и приметил Калабухов и еще через два года взял к себе в замы.
А Надя как была инструктором, так и осталась. Только когда вышла из комсомольского возраста, ее перевели инструктором в областной совет профсоюзов. Наверное, так сложилось потому, что свою должность инструктора она всегда понимала в буквальном смысле. Наденька, а теперь Надежда Михайловна, инструктировала всех и вся: дома, на улице, на работе. У себя на работе Надежда Михайловна сидела, говорила и двигалась с таким значительным выражением подсохшего и увядающего лица, с таким тяжелым укором в каждом жесте, в каждой интонации, вздохе, что ее сослуживцы, в том числе и начальники, ощущали этот укор точно так, как капуста в бочке ощущает на себе гнет. Они даже киснуть не могли в свое удовольствие.
– Ма, можно я пойду с папой отводить Ляльку? – спросила Ирина.
– А кто подметет пол в коридоре? Ты уже большая девочка, десять лет, а у тебя совершенно не развито чувство долга.
– Ма, ну я потом…
– Нет. Все надо делать вовремя.
– Передай водителю, что я пойду пешком, и пусть не заезжает за мной к бабе Маше, а едет прямо на работу, – сказал Георгий жене, выходя с Лялькой на руках из дверей квартиры.
Нянька жила недалеко от их дома, примерно в полукилометре, в переулках старого, еще глинобитного города, во дворе на двенадцать хозяев, где лачуги стояли стеной к стене. Баба Маша вырастила Ирину, а теперь растила Ляльку. Она воспитывала детей до трех лет, пока их не отдавали в садик, – вот скоро и Лялька уйдет от нее к коллективной жизни. Раньше баба Маша работала мастером на мебельной фабрике, что была через дорогу от ее жилища, а когда вышла на пенсию, стала нянчить чужих детей – своих у нее с мужем не было. В мазанке бабы Маши стояла прямо-таки непостижимая чистота – можно было на спор вытереть пол белым носовым платком, и платок бы остался чистым. Летом окошки в ее лачуге всегда были занавешены темным, и от этого в комнате царила глубокая, веселящая душу тень – особенно ценная оттого, что на улице с утра до вечера жарило солнце и частенько дул горячий, наполненный песком, словно густой, южный ветер «Магомет».
Муж бабы Маши Михаил Иванович – баба Миша, как звала его Лялька, – работал бригадиром грузчиков на холодильнике. Из всех знакомых Георгия это был самый рослый, самый сильный физически и, как казалось Георгию, самый чистый душою человек. Росту в бабе Мише было два метра два сантиметра, он весил сто сорок килограммов, мог выпить за вечер пять бутылок водки и остаться в своем уме, а ел на удивление мало, как ребенок. В субботу баба Миша сам нянчил Ляльку, а баба Маша ходила по делам – в магазин, на базар или еще куда. Лялька, как и когда-то Ирина, любила его беззаветно, при виде бабы Миши она готова была бросить всех – мать, отца, бабу Машу, мать Георгия – бабу Аню, Ирину. В субботу он обычно лежал на полу, занимая едва ли не всю свободную площадь комнатки, а Лялька лазила по нему, как по горе, – это могло продолжаться, к обоюдному их удовольствию, часами. А то он сажал Ляльку к себе на ладонь и делал ей «козу», и оба хохотали и радовались жизни с одинаковым упоением.
– А я вышла вас встречать, – щурясь от солнца, сказала баба Маша, когда они подошли к мазанкам. – Где, думаю, моя Лялька!
– Вот она! – радостно крикнула Лялька и подняла ручки вверх, призывая бабу Машу взять ее к себе.
– А дед все ждет тебя, ждет… Когда же ты придешь? – принимая Ляльку на руки, с укоризной глянула она в глаза Георгию своими глубоко запавшими серыми, видно, очень красивыми в молодости глазами.
– Зайду как-нибудь. Обязательно. Я помню, что обещал, но так получилось…
Недавно у Михаила Ивановича был день рождения. Георгий обещал прийти поздравить его, как приходил, бывало, и раньше, еще с тех пор, когда они нянчили Ирину, но не пришел. Только жена передала их общий подарок – огромную синюю рубаху с воротом пятьдесят шестого размера: шея у Михаила Ивановича была, как у Ильи Муромца. Надежду Михайловну баба Миша боялся, потому что слышал, будто она считает его алкоголиком. А какой же он алкоголик, если выпивает всего два раза в месяц – с аванса и с получки? Это ведь дело законное. Перед Надеждой Михайловной баба Миша робел, не мог и слова вымолвить, а Георгия любил всей душой, поэтому и звал на свой праздник его одного – для компании, для дружеской беседы. Хотя Михаил Иванович и не мог связать вместе больше десятка слов, беседы им всегда удавались. Когда они беседовали с Георгием, всегда было ясно, кто что сказал и почему. Между ними не возникало никаких недомолвок, фальши, затаенных обид – все было чисто, как на ладони.