— Это как? Ты, когда просыпаешься, помнишь свои сны? — Самой Ганке снилось много чего, но к утру от сновидений оставались какие-то невнятные обрывки. Чаще всего ей вспоминалось, что она как бы потеряла вес и летает над красными и золотыми кронами зеленокутского леса, усилием мышц меняя скорость и угол полета; один раз она повернулась так неловко, что начала терять высоту и задела за верхние ветки, отчего те закачались, как если бы на них села птица.
Она до сих помнила, как ветки оцарапали ей кожу, и когда проснулась, на теле и впрямь были царапины, хотя, возможно, просто расчесы от блошиных укусов.
— Это не когда спишь, — эльфенок подумал и босой ногой почесал за ухом, при этом хитро и как бы хвастливо поглядывая искоса на Ганку, потому что она так не умела, — это другие сны. Это когда сидишь вот так… — Он вдруг широко открыл свои зеленющие глаза и замер, уставившись в никуда. Лицо у него сделалось совсем никакое, и Ганке стало страшно. Тем более что как-то вдруг сразу набежали мягкие, как овечья шерсть, сероватые тучи, и свет в лесу посерел и поблек, и что-то такое пошло, пошло над кронами деревьев, словно их щекотали невидимым перышком, и несколько желтых листьев закружилось в воздухе, и один из них упал Ганке на рукав и пополз, точно жук какой…
Она испуганно смела листок ладонью.
Потом толкнула эльфенка в бок. Он сидел на коряжке (это как-то незаметно сделалась их любимая коряжка), неподвижно, таращась в пустоту, потом вдруг начал дрожать мелкой дрожью, гусиная кожа выступила на плечах, на торчащих ключицах, на голой костлявой груди, а он даже и не заметил, и как Ганка его толкнула, тоже не заметил. Тогда она двинула его еще раз, кулаком, и эльфенок, потеряв равновесие, чуть не свалился с коряжки, вздрогнул, выпрямился и заморгал глазами.
— Ты чего? — Ганка прерывисто вздохнула.
— Ничего, — он потер глаза ладонью — ладонь у него была в царапинах и ссадинах, но пальцы длинные, красивые, и ногти красивые, хотя и обломанные, и в заусенцах. Это потому, что он эльф, эльфы все такие, словно чистое серебро или господское сверкающее стекло, грязь к ним не липнет.
— Ну и что тебе снилось? — Ганке было вместе и страшно, и любопытно.
— Горы… — сказал эльфенок, — я видел горы. Близко-близко. Они черные и холодные. И там, в горах… — Он зажмурился и потряс головой.
— Что? — шепотом спросила Ганка.
— Что-то страшное. Очень страшное. Рычит.
— Что? — повторила Ганка.
— Не знаю. Я видел только тень. Тень на склоне горы. Огромная, черней, чем гора. И она шевелится, эта тень. И у меня вот тут… вот тут — он приложил бледную в цыпках руку к худым ребрам, — замирает, но я понимаю, должен сделать что-то. Что-то очень важное. Что?
— Что? — шепотом повторила Ганка.
— Не знаю. Что-то. — Он встряхнулся и вновь засверкал своими зелеными глазищами. — А, потом досню!
Ганка подумала, что он стал бойчей болтать по-людски, наверное, потому, что перенимает у нее, у Ганки; похоже, пока его обучала покойница Федора, дело не так-то хорошо шло… И то, чему толковому может научить покойница?
— Не забоишься? — спросила она на всякий случай.
Он поджал губы, поразмыслил немного и покачал головой:
— Нет. Наверное, нет. Должен доснить. Если правильно видеть сон, можно узнать, что будет, знаешь? Надо только… как бы отпускать себя, ты становишься… ну, везде… и потом страшно, что не соберешь себя обратно, но если это что-то важное… я чувствую, что важное. Там, наверху, лед. Много. И тучи. И звезды. Так сияют, аж глазам больно. Они отражаются в ледяных потоках. И огни, такие огни… В черноте, в скалах, в пещерах — огни.
— Это ледяные девки, — Ганка продолжала говорить шепотом, словно горы вдруг стронулись с места и двинулись на них, чтобы окружить плотным кольцом, — они жгут огни, чтобы приманивать путников… Если кто заблудился.
— Ледяных девок я не видел.
— Их и нельзя видеть. Кто их видит, у того они забирают разум. И сердце делается как кусок льда. Когда старый Михась, он тогда еще не старым был, искал по горам овцу, он видел ледяную девку. Она сидела у горного ручья и расчесывала волосы. Белые-белые. Как лен… И он позвал ее, и она к нему подошла и поцеловала в лоб, и он… губы у нее были как лед и этот лед проник до самого сердца и он вроде как тронулся умом…
— Наверное, он ей просто не понравился, — сказал эльфенок, и глаза его сделались совсем зелеными, как стеклянные бусины, которые батька привез как-то с ярмарки (были там в низке еще и красные бусины, они Ганке больше нравились), — вот я бы ей понравился. Я бы подарил ей венок, и сказал бы ей, какая она красивая, и она бы не стала ворожить.
— Тьху ты, — на всякий случай сказала Ганка.
— Красивей, чем ты, — безжалостно добавил эльфенок. — У тебя дурацкие черные глаза. И волосы как в саже… И ноги тощие. И нос длинный.
Ганке стало обидно. Она вскочила с коряжки и уперла руки в бока.
— Ах ты… нечисть пузатая. Не буду больше носить тебе сыр! На себя посмотри… Вот уродец, а еще тоже мне…
Эльфенок, противно хихикая, отпрыгнул в орешник и теперь выглядывал из-за ветвей.
— Ох, как страшно! Ох, напугала! Вот заколдую тебя, превращу в жабу! Прыг-скок!
Он показал ладошкой, как скачет жаба. Получилось похоже. Ганка не удержавшись, фыркнула. На эльфенка нельзя было долго сердиться. Все равно, что сердиться на ветер или мимолетный теплый дождик…
* * *
— Ганка!
Ганка спустила на пол босые ноги, осторожно, чтобы не разбудить сопевших рядом меньших. Пол был холодным, и на нем лежал мутный квадратик лунного света.
— Ганка!
Она накинула кожушок и вышла на двор, отпихнув сунувшуюся было под ноги кошку.
Эльфенок стоял у окошка, но она заметила его только когда он пошевелился — он обладал потрясающим умением растворяться в пятнах тени и света, что днем, что сейчас, ночью. Огромная багряная луна стояла над зубчатыми елями, края ее были чуть размыты, но все равно видно было, как там, на дальних, залитых кровью лунных полях, брат убивает брата. Люди рождаются и помирают, вдруг подумала Ганка, а там, на луне, брат все держит брата на вилах…
— Ты чего?
Она ни разу не видела, чтобы эльфенок приходил в Зеленый Кут. Впрочем, кто тогда выпивает по ночам плошки с молочком?
— Я хотел чтобы опять… увидеть во сне горы, — эльфенок передернул острыми плечами, — узнать, что там такое, страшное… Но вместо этого… знаешь, Ганка, что я увидел?
— Откуда? — Ганка почесала одной босой ногой другую, потому что хотя ночь была теплая и даже душная, она вдруг ощутила, как вокруг ног обвился, точно лента, холодный воздух.
— Там, на поляне… где твои отец и братья жгут деревья. Ох, Ганка… Они ходят вокруг кучи, а куча дымит, а он по ней ходит и чем-то колотит. Зачем ходит? Зачем колотит?
— Это называется жигаль, — пояснила Ганка. — Это Роман, он жигаль, ходит по куче и колотит ее пестом, смотрит, не прогорело ли где… И батя говорит, это самое опасное, потому как можно провалиться внутрь, а там уж не выберешься, такая тяга, все гудит аж…
— Он провалился, Ганка. Мне снилось, что он провалился.
Ганка изо всех сил толкнула его в плечо — это было все равно, что толкать лунный свет, так быстро отскочил эльфенок.
— Ты, нечисть, ты все врешь! Нарочно врешь!
— Нет, Ганка, нет, я не вру, я же видел! Там, с той стороны еще кривая сосна растет… У нее ветки черные стали от жара и иглы осыпались. И он стоял там, и ударил этой штукой… пестом? И раз — и его нет… И такой столб искр и пепла, а потом фффух — огонь! И он так кричал, Ганка, так страшно кричал…
Ганка вытерла нос ладонью.
— Роман сгорел?
Роман, самый черный, самый злой, самый кривоногий, самый ловкий, самый быстрый из братьев, — и самый добрый к ней, к Ганке.
— Нет, Ганка, нет! — теперь эльфенок был рядом, и гладил ее плечо, с которого сполз кожушок, — он живой!
— Что ты тогда мелешь, дурень? — она прерывисто вздохнула, ночная тишина вкруг них с эльфенком заколебалась, пошла кольцами, точно озерная темная вода вкруг брошенного осторожной рукой камня.