Пекиш остановился. Посмотрел на трубу. Потом на Пента.
— В трубе — дырка?
— Может быть.
И все-таки, хотя теплый вечерний свет — вещь, несомненно, удивительная, есть на свете кое-что еще прекраснее. Это случается, когда из-за непостижимых вихрей воздуха, шуток ветра, капризов неба, стычек увечных туч и еще десятка других случайностей, целого ряда нелепых обстоятельств, — когда в этом неповторимом вечернем свете совершенно неожиданно начинает идти дождь. Светит солнце, вечернее солнце, и вдруг — дождь. Совершенно невероятно. И нет человека, даже обессилевшего от боли или ослабевшего от горя, у которого при виде такой нелепости не возникает непреодолимого желания рассмеяться. Конечно, вероятнее всего, он так и не рассмеется, но если бы мир был чуть милосерднее, он бы наверняка не удержался от смеха. Это как удивительный трюк, прекрасный и неожиданный. В это невозможно поверить. И сама вода, проливающаяся на землю мелкими каплями дождя, падающего, кажется, прямо из солнца, которое спустилось к самому горизонту, не похожа на настоящую воду. Неудивительно, если на вкус она окажется сладкой. В общем, это необычная вода. И эта вода, и сам дождь — явление исключительное, не поддающееся никакой логике. Это как чувство. Такое сильное, что среди прочих чувств, дающих хоть какое-то оправдание смешной обыденности нашей жизни, это — самое пронзительное, самое чистое: вот так стоять неповторимым теплым вечером под нежданным дождем. Хотя бы один раз в жизни — так стоять.
— Дьявол! Дырка в трубе… как это я не подумал… Пент, милый мой, так вот в чем дело… дырка в трубе… проклятая маленькая дырочка… это ясно… и через нее-то и выходит звук… наружу…
Пент поднял воротник пиджака, глубоко засунул руки в карманы и смотрел на Пекиша улыбаясь.
— Но знаешь, что я тебе скажу? Мы найдем ее, Пент… мы найдем эту дырку, у нас еще целых полчаса до заката, мы ее найдем… вперед, малыш, мы не сдадимся так просто… нет.
И вот они пошли обратно, — Пекиш и Пент, Пент и Пекиш — они шли обратно вдоль трубы, низко склонившись над ней, один — справа, другой — слева, — шли медленно, внимательно Усматривая каждый сантиметр трубы, отыскивая потерянный звук, и если бы кто-нибудь увидел их издалека, он спросил бы себя, какого дьявола делают в огромном поле эти двое, ползущие как насекомые, уставившись в землю, и что они потеряли такого важного, чтобы вот так, забыв обо всем на свете, рыскать среди поля, и кто знает, найдут ли они когда-нибудь то, что ищут, — хотелось бы, чтобы нашли, чтобы хотя бы один раз, хотя бы иногда, — в этом окаянном мире, — кто-то, кто ищет, находил бы потерянное. Вот так, просто — и мог бы сказать себе: я нашел это, и слегка улыбался бы; я это потерял, а теперь нашел, — и такой пустяк был бы настоящим счастьем.
— Эй, Пекиш…
— Не отвлекайся, малыш. Если мы никогда не найдем эту дырку…
— Скажи только одно, Пекиш…
— Что?
— Что это была за история?
— Это была история об Иове, об Иове и Боге. Не отрывая глаз от трубы, не останавливаясь, они шли медленно, шаг за шагом.
— Это прекрасная история, Пекиш, правда?
— Да, прекрасная.
*
Было три часа ночи, и город погрузился во тьму. В пучину своих снов. В свою тягостную бессонницу. И так далее.
Не спал только Мариус Джоббард, — он сидел за письменным столом при свете керосиновой лампы в комнатушке на третьем этаже дома на улице Москат с бежевыми обоями в зеленую полосочку книги, дипломы, маленький бронзовый Давид, кленовый глобус диаметром метр двадцать один портрет господина с усами другой портрет того же господина щербатый паркет с протертым ковром запах пыли, табака и ботинок / в углу — две пары истоптанных черных башмаков.
Джоббард пишет. Ему около тридцати лет, и он выводит на только что заклеенном конверте имя одного прусского академика — Эрнст Хольц. Потом — адрес. Затем промокает пресс-папье. Еще раз проверяет конверт и кладет его на пачку других писем на правый край стола. Ищет среди бумаг какой-то лист, находит его, пробегает глазами шесть имен, написанных столбиком. Зачеркивает имя почтеннейшего проф. Эрнста Хольца. Читает единственное оставшееся имя: Госп. Пекиш — Квиннипак. Разворачивает письмо г. Пекиша, написанное на обратной стороне топографической карты вышеназванного Квиннипака, и читает его. Очень медленно. Потом берет бумагу и ручку. И пишет.
мы получили Ваше письмо, содержащее результаты — незаслуженно названные Вами неутешительными, — Вашего последнего эксперимента касательно прохождения звука сквозь металлические трубы. К сожалению, проф. Даллет в настоящее время не имеет возможности ответить Вам лично; простите покорно и не сочтите за труд прочесть эти строки, написанные ниже-подписавшимся Мариусом Джоббардом, учеником секретарем почтеннейшего профессора.
Справедливости ради хочу Вам сообщить, что, читая Ваше письмо, проф. Даллет не скрывал досады и проявлял нетерпеливость. Он назвал «непростительной наивностью” то, что трубы лежали прямо на траве. Должен напомнить Вам в этой связи, что если трубы не изолированы от земли, вибрации воздушного потока в конце концов поглощаются окружающими предметами и, таким образом, быстро исчезают. „Класть трубы на землю — это то же самое, что играть на скрипке модератором“ — это подлинные слова проф. Даллета. Кроме того, он назвал „детскими уловками“ (это его собственные слова) — закрывать руками входное отверстие трубы, и его удивило, почему Вы не использовали, как того требует элементарная логика, — трубу с меньшим отверстием, в ширину Вашего рта, — ведь это могло бы придать воздушному потоку всю силу Вашего голоса. Что же касается Вашей гипотезы о „Самослушателе“, могу сказать Вам, что Ваши идеи о распространении звука определенным образом расходятся с теориями проф. Даллета. Настолько расходятся, что почтеннейший профессор высказал одно утверждение, которое я считаю себя обязанным передать Вам буквально. „Этот человек — сумасшедший“. Этот человек — я говорю это, чтобы избежать неясностей, — без сомнения, — Вы.
Поскольку проф. Даллет не сказал ничего другого по существу Вашего любезного послания, на этом мне надлежало бы смиренно закончить выполнение моих секретарских обязанностей. И тем не менее, хотя я и чувствую, что силы постепенно оставляют меня, позвольте мне добавить несколько строчек от себя лично. Я полагаю, многоуважаемый госп. Пекиш, что Вы не должны прекращать Ваши эксперименты, напротив — Вам надлежит работать еще больше, и когда-нибудь Вы сумеете довести исследования до конца. Потому что мысли, изложенные Вами, просто гениальны и, если мне будет позволено так выразиться, — они пророческие. Пусть Вас не останавливают ни глупые толки людей, ни, осмелюсь сказать, научные замечания академиков. В надежде на Вашу сдержанность, могу добавить, что сам проф. Даллет не всегда был вдохновлен самой чистой и бескорыстной любовью к истине. В течение двадцати шести лет, в абсолютной анонимности, он работал над изобретением аппарата, способного производить вечное движение. Почти полное отсутствие видимых результатов истощило дух профессора и подорвало его репутацию. Можете себе представить, насколько благоприятным, при этих обстоятельствах, явилось изобретение, о котором он рассказал в прессе и которое вызвало необычайный интерес, — изобретение системы связи посредством цинковых труб, которые профессор установил в гостинице своего кузена, Альфреда Доллета, в Бретоне. Вам известно, каковы журналисты. За короткое время, благодаря нескольким статьям, написанным в центральных газетах столицы, Даллет стал для всех пророком «логофора», ученым, способным донести голос любого человека на другой край света. На самом деле, поверьте мне, Даллет не ожидает многого от изобретения логофора, если не считать славы, которой он так долго и безуспешно стремился, которой достиг столь неожиданно. Несмотря на некоторые его успешные эксперименты, давшие впечатляющие результаты, он полон скрытого, но решительного скептицизма по поводу логофора. Снова надеясь на Вашу скромность, скажу Вам, что я лично слышал, как проф. Даллет признавался одному своему коллеге, правда, после нескольких выпитых стаканов божоле, — что самое большое, что ему удалось с помощью логофора, — это, стоя у входа в бордель, услышать звуки, доносящиеся из комнаты на втором этаже. Коллега профессора нашел все это весьма остроумным.