Чуть ли не в полночь она опустила свой ответ в почтовый ящик, до последней секунды сомневалась, получилось не письмо, а какое-то бормотание. Так, значит, Фриденау – это страна Дора? Значит, поищем что-нибудь во Фриденау. Ей как раз один знакомый по случаю написал, что готов помочь, но ему нужны более точные данные, количество комнат, примерная цена. А она ничего не смогла ему сообщить. Ей бы хотелось, чтобы он описал свою комнату, какой там вид из окна. В самом начале он что-то такое рассказывал, вроде там была церковь, верно? И что-то заграничное, она не помнит что. Ты еще помнишь Исайю? Как бы она хотела снова почитать ему вслух, это совсем не то, что с детьми, да и все остальное совсем не то с тех пор, как его нет, как раз вчера она долго стояла под его балконом, комната его уже снова сдана, там теперь пожилая женщина поселилась, только вот по какому праву?
Она не ждет сложа руки. При всякой возможности читает то, что он написал, беспрерывно говорит с ним, да, она неспокойна, но головы не теряет, к тому же на ней ведь дети, три кормежки в день, она трудится на кухне, где он до сих пор рядом с ней, а после обеда на пляже, где над ней потешаются детишки, потому что она отвечает невпопад и все время думает о чем-то своем.
Он послал ей денег, много купюр в незнакомой иностранной валюте, она не знает, как это понимать. В первый момент она решает, что это вроде как задаток за комнату, но потом читает, что он ей написал, и оказывается, это деньги для нее, ведь в Мюрице она через пару недель останется без работы, это на тот случай, если он к тому времени еще не вернется. Чтобы она в Мюрице работу не искала. Тон решительный, даже воодушевленный, словно он твердо уверен, что поступает верно, но она с первой же секунды знает: не надо ей этих денег. Время к полудню, ей надо обед готовить, но она все еще думает об этих деньгах, она сегодня же отошлет их обратно, это какое-то недоразумение, пожалуйста, пойми меня правильно, я не то чтобы сильно обижена, но нужды в этом нет никакой. Хотя она даже подумать не успела, будет в этом вправду нужда или нет, ведь вид на жительство у нее только до конца августа, и если он к этому времени не приедет, вот именно, что тогда?
Пауль, это один из воспитателей, спросил, что с ней. У тебя неприятности? Он студент, и она ему нравится, может, и стоило бы ему поплакаться. Но она не может. Неприятности – совсем не то слово. Просто она узнала, до чего легко можно пораниться. Но и пораниться – тоже не то слово, потому что она почти рада, что он может ее поранить, да, увидь он ее сейчас, она бы ему так и сказала: смотри, что ты со мной сделал, но даже это я тебе позволяю.
Одна из девочек принесла ей из лагеря письмо прямо на пляж. Дора только что вылезла из воды, сидит на песке возле своей плетеной кабинки и видит девочку с письмом, еще издали различает его почерк, потом свою фамилию на конверте – только он так ее пишет, огромными буквами, чуть ли не в половину конверта, и первые же строчки мгновенно ее успокаивают, и не потому, что он извиняется из-за дурацких денег, – извиняется чуть уклончиво, не до конца убежденный в ее правоте, не вполне понимая, с какой стати она отказывается, – а потому, что он без нее тоскует, его тянет к каждой строчке, которую она ему пишет, потому что без нее он просто не может жить по-человечески. Звучит не слишком-то счастливо, думает она, но письмо вчерашнее, он еще не обжился как следует. Завтра я встречаюсь с Максом, читает она, и на какой-то миг для нее это тоже завтра, и, только прочтя это второй раз, она понимает, что это «завтра» – уже сегодня, если не вчера. О комнате его – ни слова, ни слова и о том, во сколько он встает и как его родители. Только Оттлу один раз упоминает, когда пишет, что сидит за столом, смотрит в окно, но на что смотрит, так ей и не написал. Зато вместо этого: когда я в своих усталых мыслях провожу рукой по твоим волосам, я, конечно, радуюсь, но как будто не взаправду. Вся моя нынешняя жизнь – не взаправду, она происходит кое-как, тогда как жизнь с тобой не происходит вовсе, хотя она-то как раз настоящая, она-то, несомненно, взаправду.
7
Макс ушел от него очень поздно, уже после одиннадцати. Они проговорили добрых три часа, поначалу с легким чувством отвычки, в первые полчаса, когда речь шла только о докторе. Макс был явно напуган его видом, расспрашивал, сколько он сейчас весит и кашляет ли по ночам, есть ли у него температура, – все это доктор, более или менее в соответствии с истиной, отрицал. Да, он чувствует слабость, поэтому много лежит, нередко до самого обеда, а потом и после обеда часа два-три, он читает, пытается заснуть, потом идет на почту, снова в постель, пробует есть, а вот писать он, можно считать, вовсе не пишет, короче – делает, что может. О Берлине он Максу уже писал, о летнем лагере, потому что с тех пор, как он в этом лагере побывал, он стал другим человеком.
Я там познакомился кое с кем. С женщиной, она с востока. Дора. Он ей с первого взгляда во всем доверился, она очень молода, убежденная иудейка, в ней столько далекого, незнакомого, у него теперь вся надежда только на нее, ведь она живет в Берлине. Как только соберусь с силами, уеду к ней, в Берлин. Да, он и в самом деле это сказал. Звучит безумно, так ему чудится. Ты считаешь, я сошел с ума? Это как чудо. Но друг-то как раз всегда в подобные чудеса верил, у Макса полжизни из таких чудес состоит, и единственным, кто всегда в этих чудесах сомневался, был именно он, доктор.
Вот как с ним все обстоит. Что ты на это скажешь? Макс только одно может сказать: как он рад, ни за кого он так не рад, как за доктора. И, словно в доказательство, даже обнимает его. Хочет знать, есть ли у доктора ее фото, надеется, что вскоре с ней познакомится. Доктор говорит: я не знал, что такие создания вообще бывают на свете. Она очень нежная, если это способно сказать хоть что-то, свободно говорит на идише и на иврите. Я вешу пятьдесят девять кило, говорит он вдруг. Макс, говорит он, можно ли ехать в Берлин, если в тебе пятьдесят девять кило? Конечно нет. Надо набраться терпения. Берлин никуда не денется, считает друг. Этот город сейчас как в лихорадке, говорит Макс, он же знает от Эмми, и самое худшее, похоже, еще впереди.
Письмо ее он читает, стоя у окна, с облегчением, потому что она больше не сердится, о деньгах и вправду практически не упоминает. Она на пляже. Ему кажется, он почти видит, как она сидит и пишет, словно и сам совсем неподалеку. Все такое знакомое, близкое. Когда она пишет, к пристани как раз причаливает пароход – он сразу видит всю эту картину – дамы, на любой вкус и с пестрыми зонтиками, опираются на уверенные руки своих деловитых супругов, перед ними наряженные дети, а вот и собака, еще одна, строгое платье гувернантки, беззаботная барышня. Да, он видит почти все: белесую дымку на горизонте, пенистую линию прибоя, хотя кое-что уже улетучилось, стерлось из памяти, запах моря ранним утром на пляже, краски, вообще подробности, которые он, к сожалению, недостаточно цепко старался заметить, старая брошь, которую носила Дора, ее туфли, пальцы ног, что-то там было с этими пальцами. Глаза, глаза у нее серо-голубые. Помнит ее взгляд, хотя даже его уже не вполне, ощущение, что в тебя что-то попало, как ударило, вот и сейчас, когда он читает то, что ему написала эта молодая, двадцатипятилетняя женщина с востока.
И М. было примерно столько же, когда он ее встретил. А до нее была Ф., тоже двадцать с небольшим, да и Юлия была лишь ненамного старше. Получается, что он вот уже много лет знакомится только с двадцатилетними, ну, чуть постарше двадцати. Что это говорит о нем, кому тем временем уже сорок? Что он так и остался молодым? Или настолько боится стать взрослым? Какое-то время он раздумывает об этом. Еще ему приходит в голову, что почти все они были еврейки. Швейцарка была не еврейка, и М. тоже. Из-за того, что встретил М., он у Юлии, можно сказать, заживо сердце вырвал. Сейчас, все эти долгие годы спустя, ему вообще не верится, что он был на такое способен.