Разговор происходит наверху, у него в комнате, она почти не в силах поднять на него глаза, теперь, когда понимает, что остались считанные дни. Ей приходит в голову, что она вообще в его отъезд не верила. Ей казалось, каникулы кончатся, и они уедут вместе, прямиком в Берлин. Значит, ей надо этот план отъезда пересмотреть. Доктор стоит у нее за спиной, она чувствует его ладони у себя на талии, как он гладит ее по волосам, вдыхает ее запах. Наши планы от этого ничуть не меняются. Я даже ничего не буду тебе обещать, потому что начни я обещать, это означало бы, что я не уверен, а так – чем раньше я отсюда уеду, тем скорее я буду в Берлине. Она не знает, верить ему или нет, вдруг это нечто вроде той вазы для Тиле, нечто такое, что берешь с собой, а потом не знаешь, на что оно может пригодиться и куда, скажите на милость, его девать. Завтра приезжает Пуа, сообщает он, думаю, она тебе понравится. Все это время он ее не отпускал, они все еще стоят на кухне возле печки, и руки у него теплые, хотя бы это слегка ее утешает, но только слегка.
А Пуа и вправду понравилась ей с первого взгляда. Она здесь не только из-за доктора, хотя сразу видно, что они давно знакомы, Пуа учила его ивриту, кроме того, с недавних пор она живет в Берлине, значит, еще одна ниточка свяжет его с этим городом. Впрочем, в разговорах с Пуа он об их берлинских планах не упоминает ни словом. Хвалит народный дом, детей, которые, правда, если честно, радуют его уже гораздо меньше, чем на первых порах, когда они каждый вечер в саду ужинали и пели, – в его устах это воспоминание звучит так, словно все это было много лет назад. А это Дора, говорит он, но таким тоном, как если бы он сказал: взгляните, какое чудо со мной приключилось. К сожалению, ему вскорости придется уехать, – рассказывает он вечером, когда они все вместе сидят, – хотя отнюдь не каждый с этим решением согласен, а менее всего он сам. И тогда Пуа говорит ей: что ж, значит, увидимся в Берлине. После чего они долго еще говорят о Берлине, но совсем не так, как беседовали о Берлине они с доктором, говорят так, будто в Берлине все ужасно и на свете хуже Берлина вообще места нет, там картошку теперь продают под охраной полиции, чтобы не растащили, а государственный банк каждый день печатает два миллиона новых денег. Вы тут, в глуши, хоть представляете, что в мире творится? Доктор смеется и уверяет, что газеты здесь все-таки пока что есть, но Дора уже не слушает, она неотрывно следит за взглядом этой новой женщины по имени Пуа. Доктор ей явно нравится, она запускает руку себе в волосы, когда с ним говорит, что-то шутит насчет его успехов в иврите, дескать, он лучший ее ученик, на голову выше остальных. Издали ее можно принять за сестру Тиле, и Дора испытывает что-то вроде гордости оттого, что господин доктор этой женщине нравится, она еще не ревнует, ну, или самую малость, она ведь и к Тиле поначалу ревновала, но потом он объявился у нее на кухне и никого, кроме нее, уже не хотел.
5
С тех пор как она знает, что он вскоре уедет, она какая-то притихшая. Хотя доктор уже не раз ей повторял, что все решено, сам он явно нервничает и полон сомнений. Вот уже которые сутки почти не спит, у него головные боли, и от перемены мест ему вряд ли станет лучше, как и от перемены климата, хотя погода вроде бы наконец-то и здесь налаживается, после обеда все даже снова отправляются на море. Так почему бы тогда ему не остаться? Он объясняет Доре: это и из-за Берлина тоже. По пути домой он хотел бы ненадолго в Берлине задержаться, принюхаться слегка, по улицам пройтись, а через пару недель, когда сил наберется, он приедет уже навсегда. Им всего три дня осталось, он устал, Дора то и дело гладит его лоб, виски, он чувствует, до чего ей грустно, ужинать сегодня в летнем лагере с детьми он уже отказался.
Он боится, что разочарует ее. Он ее покидает и даже не знает, что впереди, одно это – уже разочарование. Нет, говорит она. Перестань. Позже, уже на пляже, она сидит перед ним на песке, по-турецки скрестив ноги, улыбается и смотрит чуть вопросительно, ведь они в последний раз тут вместе, и погода дивная, тепло, почти как в начале июля, еще до того, как они встретились.
Хотя он еще не упаковал вещи, комната уже совсем чужая. Еще вчера он вот за этим столом писал письмо Тиле, а раньше, задолго до того, открытку родителям, но больше за целый месяц, можно считать, почти ничего не написал, пару строк в дневник, пару набросков, где о Доре ни слова. Уже почти неделю, как валяется без ответа письмо от Роберта, тот ноет, что болен, хотя, скорей всего, это просто его мнительность. В своем ответе доктор, как ни странно, даже не удосуживается его пожалеть, вместо этого жалуется на свои хвори, голова болит, сон отвратительный, в понедельник он отсюда уезжает. Он мог бы хотя бы имя ее назвать, но вместо этого пишет о детском лагере, где бывает в качестве гостя, но статус этот, к сожалению, не свободен от двусмысленности, потому что тут примешаны и личные отношения. Хотя бы таким образом она все-таки упомянута. О планах на будущее – ни слова. Да и с кем он мог бы ими поделиться? С Максом, о котором уже много недель ничего не слышно? С Оттлой, пожалуй, можно поговорить, и внезапно все его предотъездные мысли окрашиваются упованиями на эту встречу: вот вернется домой и все обсудит с Оттлой. Он садится на балконе, послушать уже привычные голоса, только не слишком долго, чтобы не тягостно было уезжать. Этих голосов ему наверняка будет не хватать, думает он, без моря, пожалуй, можно обойтись, да и без леса, хотя лес бывает и в других местах, да и комната, где можно писать, тоже найдется.
Прощание выходит недолгим и светлым. Она, считает он, держится молодцом, опять в этом платье, перед которым он хоть сейчас готов пасть на колени прямо здесь, посреди кухни. Нет, ужинать к ней он сегодня не придет, этот последний вечер он уже обещал детям, зато вместе с ней он еще раз сходил на пляж. Говорить больше особенно не о чем. На станцию он просит его ни в коем случае не провожать. Да, хорошо, откликается она, на что он: тогда до скорого. И она, в ответ: да, до скорого.
Наверху, в комнате, он испытывает облегчение оттого, что она так просто его отпустила. Он обещает ей телеграфировать по дороге, еще из Берлина, на что она: пожалуйста, не забывай того, что было, а теперь иди, все хорошо. Он начинает паковать чемодан, там, в лагере, в это время все садятся ужинать, да как она может подумать, что он хоть малейшую подробность способен забыть. Элли тоже уже запаковала вещи, дети ни в какую не хотят его отпускать, лишь около десяти он снова у себя в комнате. За окном, в лагере, стало заметно тише, он смотрит на детей там, внизу, за длинным столом, но уже без тоски, словно он уже в дороге, уже в Берлине, уже едет с вокзала в гостиницу.
Стук в дверь, который он сперва не слышит, которому не верит – а на пороге уже она, Дора. На сей раз совсем не запыхавшаяся, напротив, очень спокойная, правда, чуть бледная. Нет, она не плакала, говорит она, просто думала, весь вечер там, в лагере. И вот о чем она пришла его попросить, попросить ради всего святого: отложить отъезд, хоть на несколько дней, ну не может он, нельзя ему уезжать завтра утром. Я прошу тебя, повторяет она, и потом еще раз: пожалуйста. И уже опять сидит на софе, странно юная и серьезная одновременно, словно сама удивляется, что сюда пришла. Качает головой, какое-то время молчит, потом признается: она не думала, что будет так тяжело. Но она не из-за этого пришла. Я все время думала – ну не можешь ты так уехать. Или можешь? Нет, отвечает он. Может, и мог бы, но теперь уже не смогу.
В поезде его сопровождает ее запах, обрывки фраз, вдруг всплывающие в памяти, промельк движения или жеста, а Герти и Феликс буравят его своими детскими вопросами, торопятся показать разных зверушек там, за окном, где тянется под безоблачным небом плоский и бескрайний ландшафт. Даже ласточки снова чиркают в воздухе, но на дворе ведь еще начало августа, с чего бы им не летать…