Эти впечатления важны как несколько отстраненный взгляд иностранца на русскую действительность – ведь Максим Грек тоже приехал на Русь издалека.
В Москве того времени как раз была мода на все итальянское – вольный дух Ренессанса достиг Руси прежде всего в виде желания окружить себя красотой.
Иван III, отец правившего в то время великого князя Василия Ивановича, пригласил в Москву для перестройки Кремля многих известных итальянских зодчих и строителей. Итальянцы выстроили новый великокняжеский дворец, отреставрировали древние московские храмы, полностью переделали кремлевские стены и башни. Именно тогда в Московском Кремле появились стены из красного обожженного кирпича с зубцами, построенные по образцу замка династии Сфорца в Милане.
Но, принимая иностранные архитектурные новшества, к самим иностранцам русские люди относились с большим подозрением и неприязнью – такова их характерная особенность.
«Русские относились к иностранцам не только с недоверием и неприязнью, но даже с полным отвращением и презрением. Эти чувства к иностранцам составляли крепкую и высокую стену, долгое время преграждавшую путь западного просвещения в наше государство», – уточняет историк XIX века И. В. Преображенский.
Прежде всего, сближению мешали религиозные расхождения: православные исстари старались держаться на расстоянии от католиков, иудеев и всех, кто исповедовал «не греческую» веру.
Но неприязнь к иностранцам проявлялась и в обычной, повседневной жизни Москвы. Ведь любое новое заставляет усомниться в прекрасности старого, ломает глубоко укоренившиеся обряды – и многие родовитые московские бояре воспринимали нововведения как измену отеческим традициям.
В свою очередь, иностранцы тоже обращали внимание на особенности русского менталитета, которые выражались во всем, даже просто в устройстве боярских теремов.
«Сени домов достаточно просторны и высоки, а двери жилищ низки, так что всякий входящий должен согнуться и наклониться», – удивлялся, вероятно, набивший немало шишек барон Герберштейн.
В отношениях с людьми это тем более было видно на каждом шагу.
«Если это – человек, имеющий какое-нибудь значение, то хозяин следует за ним до ступенек; если же это – человек еще более знатный, то хозяин провожает его и дальше, принимая во внимание и соблюдая достоинство каждого» («Записки о московитских делах»).
Впрочем, афонскому монаху Максиму и его помощникам первое время некогда было вникать в особенности старомосковского менталитета: они с утра до вечера были загружены «выправкой» богослужебных книг.
Афонцев разместили в придворном Чудовом монастыре, назначив на довольствие от царской кухни, и создали все необходимые условия для работы. Одной из первых книг, предложенных им для перевода, стала Толковая Псалтырь.
Работа осуществлялась таким образом: Максим Грек переводил текст с греческого языка на латынь, затем его помощники, в числе которых были владевшие латынью русские переводчики из Посольского приказа Дмитрий Герасимов (Митя) и Власий Игнатов (Влас), переводили его на язык старославянский.
После этого за работу принимались писцы: знаменитый книгописец того времени Михаил Яковлевич Медоварцев, из новгородцев, и монах Троице-Сергиева монастыря Селиван (Силуан), – от них требовались внимательность и красивый почерк.
В этой группе образованных, начитанных людей Максим Грек выделялся своими энциклопедическими познаниями в различных науках и пользовался большим авторитетом. «И много от человек нынешнего времени отстоит мудростью, разумом и остроумием», – напишет о своем наставнике троицкий монах Селиван.
Великий князь московский Василий III и его подданные относились к Максиму Греку с большим уважением.
В «Сказании о Максиме иноке святогорце Ватопедской обители» неизвестного автора рассказывается, что однажды Василий III пригласил афонца Максима в царское книгохранилище, чтобы показать ему редкие и дорогие греческие книги. Некоторые фолианты за много лет до этого были преподнесены в дар его предкам, великим московским князьям, другие куплены в Царьграде за большие деньги. Но афонского монаха больше всего впечатлило другое: бесценные рукописи лежали на полках, изъеденные молью, покрытые пылью и плесенью. За сто лет их не то что никто не переводил, но, похоже, даже к ним не прикасался.
При виде книжных сокровищ афонский монах застыл «в многоразмышленном удивлении» и сказал царю, что нигде, даже у греков, он никогда не видел такого собрания редких рукописей. Наверняка Василию III было приятно слышать такие похвалы. Максим Грек высказался и по поводу паутины и моли; он напишет об этом в «Послании московскому великому князю Василию III по поводу завершения перевода Толковой Псалтыри»: «Сие и ныне воистину воздвиже твою державу к превожению толковании псалмов, по многа лета в книгохранилище заключеных бывших, и молем единым в яд предлежавших, человеком же никою ползу подавших».
А кому понравятся подобные замечания? Не могли ли они стать первой трещиной в отношениях Максима Грека с властным московским государем?
Далее «Сказание…» повествует, что афонский монах Максим получил высочайшее дозволение посещать царское книгохранилище. С того времени он все свободное время проводил среди рукописей, составляя опись греческих книг («имена книгам тем явственно сотворил») и делая некоторые переводы, причем «без всякой цены, даром».
Когда перевод Толковой Псалтыри с греческого языка на старославянский был с успехом завершен, текст отослали на рассмотрение московскому митрополиту Варлааму, который высоко оценил его уровень и похвалил переводчиков.
В «Послании Максима Грека князю Василию III.» монах еще раз поясняет значение своей работы и просит отпустить его обратно на гору Афон:
«Мне же и находящимся со мною братьям благоволи за весь труд наш даровать просимое нами возвращение в Святую Гору, и этим избавить нас от печали долгой разлуки. Возврати нас опять сохранно честной Ватопедской обители, давно нас желающей и ожидающей нашего возвращения, как бы птенцов, питаемых ею».
В последней части послания поневоле обращает на себя внимание умоляющая интонация
Максима Грека – он как будто предчувствует, что его могут и не отпустить. Или уже о чем-то догадывается?
Ответ из дворца не заставил себя ждать: двум афонским монахам, его спутникам Лазарю и Неофиту, великий московский князь разрешил вернуться на Афон, а Максиму Греку было велено остаться в Москве для новых переводов.
Как-то позабылось, что в грамоте на Афон Василий III просил прислать ему книжного переводчика «на время», да и то, если тот «захочет потрудиться на Руси».
Проводив афонцев, Максим Грек принялся за перевод толкований на Деяния апостольские.
К тому времени в Москве вокруг него сплотился кружок русских людей, жаждущих просвещения, как писал о таких князь Андрей Курбский – кто был «гладом духовным истаеваем».
Для московских князей и бояр многое в биографии Максима Грека было необычно: и учеба в молодости во Флоренции (этих «новых Афинах»), Милане, Болонье и Падуе, и круг его просвещенных итальянских знакомых, и рассказы об афонских монастырях, да и вообще его необычайная образованность. Ученый грек свободно оперировал в разговоре именами Пифагора, Платона, Эпикура, Сократа, Аристотеля, Гомера, Гесиода, Плутарха, Менандра – все они встречаются и в его сочинениях – и обладал энциклопедическими познаниями в самых разных науках.
«Там преподаются всякие науки, не только по части церковного благочестивого богословия и священной философии, но и всякие внешние науки и учения преподаются там и достигаются совершенства под руководством людей, усердно преданных этим наукам, каковых рачителей наук находится там великое множество», – рассказывал Максим Грек о Парижском университете («Повесть страшная и достопамятная и о совершенной иноческой жизни»). И при этом обращал внимание, что «преподавателям же этих наук ежегодно выдается значительная плата из царской казны, так как тамошний царь имеет особенную любовь к просвещению и усердие к словесным наукам».