Они орали и аплодировали, такого им прежде видеть не доводилось. Весь этот бардак напоминал празднование Нового года. И в этом бардаке я оказался перед Новеченто: у него было самое разочарованное лицо в мире. И еще, слегка удивленное. Он посмотрел на меня и произнес: «Но это абсолютно глупо…»
Я не ответил. Нечего было отвечать.
Он наклонился ко мне и сказал: «Дай мне сигарету, ну…»
Я был настолько растерян, что достал одну и отдал ему. Я хочу сказать — Новеченто не курил. Никогда прежде не курил. Он взял сигарету, повернулся и пошел занимать место за фортепиано. Понемногу в зале начали соображать, что он там сидит и, возможно, хочет играть.
Послышалась пара острых словечек, смешки, несколько свистков, таковы люди, — жестоки с теми, кто проигрывает. Новеченто терпеливо подождал, пока вокруг воцарилось некое подобие тишины. Потом бросил взгляд на Джелли Ролла, стоящего у бара и пьющего из бокала шампанское, и вполголоса произнес: «Ты сам этого хотел, пианист дерьмовый».
Затем он положил мою сигарету на край пианино.
Незажженную.
И приступил.
(Звучит отрывок безумной виртуозности, пожалуй, исполняемый в четыре руки. Он длится не более тридцати секунд. Заканчивается залпом громких аккордов. Актер ждет финала, затем продолжает.)
Вот так.
Публика впитала все не дыша. Затаив дыхание. Глаза прикованы к фортепиано, рты открыты, совершенные идиоты. Они оставались так, в тишине, абсолютно остолбеневшие, даже после этого убийственного залпа аккордов, когда казалось, у него сотня рук, казалось, пианино должно взорваться с минуты на минуту. И в этой безумной тишине Новеченто поднялся, взял мою сигарету, потянулся немного вперед, за клавиатуру, и поднес ее к струнам фортепиано.
Легкое шипение.
Он достал ее оттуда, сигарета горела.
Клянусь.
Прекрасно горела.
Новеченто держал ее в руке как маленькую свечку. Он не курил и даже не умел держать ее зажатой между пальцами. Он сделал несколько шагов и приблизился к Джелли Роллу Мортену. Протянул ему сигарету.
«Кури. Я не умею».
Тогда-то народ и очнулся от чар.
Настало время апофеоза криков, аплодисментов и шумихи, не знаю, я никогда прежде не видел ничего подобного, все вопили, все хотели дотронуться до Новеченто, всеобщий бардак, ничего не разобрать. Но я видел его там, в центре, Джелли Ролла Мортена, нервно курившего эту проклятую сигарету, пытавшегося сохранить достойное выражение лица, но без особого успеха, он даже не знал толком, куда деть взгляд, в какой-то момент его рука-бабочка начала дрожать, она действительно дрожала, я сам это видел, и никогда не забуду, — она дрожала так, что в какой-то момент пепел сигареты сорвался и упал вниз, сначала на его прекрасный черный костюм, затем соскользнул на правый ботинок, блестящий лакированный черный ботинок, этот пепел был как белое облачко, тот посмотрел на него, я очень хорошо это помню, он посмотрел на ботинок, лакировку и пепел, и понял, то, что было необходимо понять, понял, развернулся и медленно пошел, шаг за шагом, так медленно, чтобы не стряхнуть этот пепел, пересек огромную залу и исчез, со своими черными лакированными ботинками, на одном из которых было облачко пепла, он унес его с собой, и там было написано, что кое-кто победил и это был не он.
Джелли Ролл Мортен провел остаток путешествия, запершись в своей кабине. По прибытию в Саутхэмптон он сошел с Виржинца. Днем позже он отправился обратно в Америку.
Хотя, корабль был другой. Он уже больше ничего не хотел знать об этом, о Новеченто и всем остальном. Он хотел вернуться и баста.
С палубы третьего класса, облокотившись на обшивку корабля, Новеченто видел, как тот спускается в своем элегантном белом костюме, со всеми чемоданами, красивыми, из светлой кожи. И я помню, сказал только: «И джаз тоже к черту».
Ливерпуль Нью-Йорк Ливерпуль Рио-де-Жанейро Бостон Корк Лиссабон Сантьяго-дель-Чили Рио-де-Жанейро Антильские острова Нью-Йорк Ливерпуль бостон Ливерпуль Гамбург Нью-Йорк Гамбург Нью-Йорк Женева Флорида Рио-де-Жанейро Флорида Нью-Йорк Женева Лиссабон Рио-де-Жанейро Ливерпуль Рио-де-Жанейро Ливерпуль Нью-Йорк Корк Шербур Ванкувер Шербур Корк Бостон Ливерпуль Рио-де-Жанейро Нью-Йорк Ливерпуль Сантьяго-дель-Чили Нью-Йорк Ливерпуль, океан, самый центр. И тогда, в тот самый момент, картина упала.
Меня всегда поражали такие вещи с картинами. Висят годами, затем, безо всякой причины, ни с того ни с сего, говорю, бамс, падают вниз. Висят они себе там, на гвозде, никто их не трогает, а они в какой-то момент, бамс, падают вниз, камнем. В абсолютной тишине, все вокруг неподвижно, даже муха не пролетает, а они бамс. Безо всякого повода. Почему именно в этот миг? Неизвестно. Бамс.
Возможно, гвоздь решает, что он больше так не может? Возможно и у него, бедняжки, есть душа? И он принимает решения? Он долго обсуждал это с картиной, они были не уверены, стоит ли это делать, говорили об этом целыми вечерами, годы, затем они назначили день, час, минуту, миг, и картина — бамс. Или они оба знали это с самого начала, и все уже было согласовано, смотри, я постепенно ослабну через семь лет, для меня это нормально, о’кей тогда договариваемся на 13 мая, о’кей, около шести, сделаем это без четверти шесть, согласен, тогда спокойной ночи, спокойной. Семь лет спустя, 13 мая, без четверти шесть: бамс. Непонятно. Это одна из тех вещей, о которых лучше не думать, если не хочешь сойти с ума. Когда падает картина. Когда ты просыпаешься однажды утром и больше не любишь Ее. Когда открываешь газету и читаешь, что вспыхнула война. Когда видишь поезд и думаешь, я должен уехать отсюда. Когда ты смотришь в зеркало и замечаешь, что ты — старик.
Когда посреди океана Новеченто поднял взгляд от тарелки и сказал мне: «В Нью-Йорке, через три дня я сойду с этого корабля».
Я остолбенел.
Бамс.
У картины ничего нельзя спросить. Но у Новеченто — да. Я ненадолго оставил его в покое, а потом начал доставать, хотел понять — почему, должна же была существовать причина, человек не может оставаться на корабле в течение тридцати двух лет, и затем, в один прекрасный день, ни с того ни с сего сойти с него, словно ничего не случилось, даже не сказав своему лучшему другу почему, не сказав ему ни слова.
«Я должен посмотреть кое-что там, внизу», — сказал он.
«Что именно?» Он не хотел говорить об этом, и может даже осознавать это, потому что, когда наконец заговорил, он сказал:
«Море».
«Море?»
«Море».
Подумать только. Можно было предположить все, что угодно, но только не это. Я не хотел верить, он прекрасно умел дурачить. Это была чушь века.
«Ты тридцать два года наблюдал море, Новеченто».
«Отсюда. А я хочу увидеть его оттуда. Это не одно и то же».
Боже. Казалось, я говорю с ребенком.
«Ладно, подожди, пока мы прибудем в порт, ты высунешься и рассмотришь его хорошенько. Это то же самое». «Это не то же самое».
«Кто тебе такое сказал?»
Ему рассказал об этом тип, которого звали Бастер Линн Бастер. Крестьянин. Один из тех, кто сорок лет живут, работая словно мулы и все, что они видят — свое поле и, раз или два, большой город, в нескольких милях от них, в базарный день. Но потом засуха уничтожила урожай, жена сбежала с проповедником, не знаю уж чего, детей унесла лихорадка, обоих. В общем, под счастливой звездой родился. И однажды он собрал вещи и прошел пешком всю Англию, чтобы попасть в Лондон. Но поскольку, он знал дороги не ахти как, вместо Лондона он набрел на никчемную деревушку, где, однако, продолжив путь, сделав два поворота, и, повернув за холм, наконец, внезапно видишь море. Он никогда его не видел раньше. И он застыл пораженный. Оно спасло его, если верить тому, что он говорил. А он рассказывал: «Это как рев гиганта, который кричит и кричит, а кричит он: толпа рогоносцев, жизнь — безмерна, понятно вам или нет? Безмерна».
Он, Линн Бастер, никогда об этом не думал. Собственно, ему никогда и не приходилось задуматься об этом.