– Так почему же оно пахнет, точно готовое? – сомневается Женя. – Ну-ка, дай я еще разок все-таки попробую, вдруг переваришь.
Анфиса, улыбаясь, подает ей полную ложку.
– Ой, как горячо! – слегка ожегшись, говорит девочка. – А вкусно! Прелесть! Право, Анфисушка, готово… А что, Матреша, как, по-твоему, вкусно? – сует Женя девушке оставшуюся половину. – Да постой, тут так мало, что ты ничего не разберешь. Вот теперь попробуй, – зачерпнув из таза полную ложку, снова протягивает она той.
– Скусно! – хоть и опалив язык, но с наслаждением облизываясь, подтверждает Матреша.
– Видишь, Анфиса, – ссылаясь на этот неоспоримый авторитет, снова настаивает Женя. – С чего бы ему такому вкусному быть, если бы оно не готово было?
– А с чего ж ему и неготовому скусным-то не быть? – возражает женшина. – Ягоды да сахар, их, небось, и сырьем ешь, и то скусно.
– Вот погоди, мы сейчас сравним, – не сдается Женя. – Отсюда ложку возьму и оттуда, – указывает она на уже слитое в миску варенье. – Тогда и посмотрим, такое ли оно самое.
Точно и добросовестно определить сразу невозможно, приходится повторить пробу несколько раз. К расследованию снова привлекается Матреша.
– Правда твоя, Анфисушка, не совсем еще готово. То, первое, повкуснее будет. Как ты думаешь, Матреша?
– Это, будто, малость покислее, – указывает девушка на таз. – Ан все же скусно.
– Покислей!.. Скусно!.. – передразнивает неодобрительно Анфиса. – Подумаешь, знатокша какая! Балует ее барышня, а она и впрямь воображает о себе. Эх, барышня, испортите вы мне Матрешку, вон как Малашку свою испортили. Жалится мать-то ейная, что совсем девчонка от рук отбилась. Вы ей и ленточки, и бусы, и галстучки, и платьица со своего плеча. Ходит, расфуфырившись, будто и впрямь барышня какая; до нее и не подступись, так те и фыркнет, только слово скажи. Вконец девку избаловали, куда ее такую девать-то потом! – проговорила ключница не без затаенного оттенка зависти к приставленной для услуг барышень Малаше, действительно избалованной, но, со своей стороны, безгранично преданной и обожавшей их.
– Не ворчи, не ворчи, Анфисушка! Никуда ее «девать» не придется, так при нас она век жить будет. Мы Малашу страшно любим, и я, и Китти, уж такая она хорошая. И умница: смотри, как скоро я ее читать выучила, прямо удивительно!
В это время внимание Жени было отвлечено появлением Бори с его вечным спутником Степкой, внуком дворецкого.
Видно, не одних мух и пчел привлекал соблазнительный сладкий запах, распространявшийся от жаровни. Между зеленью кустов, окружавших площадку, где происходило это притягательное событие, мелькали любопытные, по большей части отчаянно белокурые, растрепанные головы и замурзанные лица дворовых ребятишек – все свита Бори и его правой руки, Степки. С любопытством взирала детвора на происходящее, бросая красноречивые умиленные взгляды на соблазнительные, неотразимо пахнущие тазы.
– Анфисушка, пеночек! Пожалуйста, пеночек! – Боря сразу приступил прямо к цели, приведшей его сюда.
– Анфисе некогда, поди я тебе дам, – вызвалась Женя.
– И Степке тоже, – заявил мальчуган.
– Еще бы ты один лакомиться стал! Только этого недоставало! Конечно, обоим дам.
Девочка наложила варенья в большое блюдечко.
– Нате, получайте.
А потом обратилась к трепаным головенкам:
– А вы чего рты разинули? Небось, тоже пенок хотите? Да чего там с ноги на ногу переминаться. Выходи, команда, ну-у… Будет пир на весь мир.
Схватив миску с пенками и ложку, девочка направилась к детям.
Как тараканы из щелей, в одну секунду вынырнула из кустов мелюзга, счастливая, но все еще смущенно переминающаяся с ноги на ногу. Барышни-то они, конечно, не боялись, не впервой приходилось с ней дело иметь, но косые взгляды Анфисы сдерживали проявление радости.
– Ну, Васюк, ты старший, получай ложку, каждому по очереди давай. Только – чур! Без обмана, всем ровно, никого чтоб не обидеть. Понял? А вы, детвора, этак вот рядышком станьте. Так, хорошо! – одобряла Женя. – Ну, теперь начинай!
– Чево это вы, барышня, выдумали, такую уйму пенки да на этих головорезов скормить?! Я прибиралась было на ужин из нее духовой пирог сготовить, ан ее как и не бывало, – сокрушенно укоряет Женю ключница.
Она не столько жалеет о невозможности испечь воздушный пирог, о котором даже не помышляла до той минуты, сколько огорчена исчезновением так любимой ею самой пенки, с которой вечерком в своей каморке умудрялась осушать по шесть-восемь чашек чаю.
– Бог с ним, с воздушным пирогом, Анфиса! Из другого чего-нибудь сделаешь, а нет, и не надо. Постоянно едим его, а этим карапузам в кои-то веки раз полакомиться приходится. Где ж им дома-то взять? Ведь только что мы дадим, тем и побалуются, бедняги… А ты что это, Васюк? А?.. Это так ты поровну делишь? Я тебе, как старшему, доверила, думала, ты честный, а ты вот какой! Не хочу тебя и видеть, гадкий мальчишка, убирайся!
Женя, вся красная от негодования, основательно дернула Васюка за ухо и пинком в спину вытолкала его из группы детей.
– Нечего реветь, не пожалею. Видишь: Манька плачет, и Груша ревет, и Петя, и Андрюша, и все из-за тебя, – ты их обидел. Фу, стыдно! Малышей, крошек таких, не пожалел. Ну, и я тебя не жалею. Убирайся, убирайся, убирайся! – горячилась девочка. – А ты не плачь, и ты не хнычь, – обратилась Женя к обделенным малышам.
По нескольку раз в очередь тщетно подставляли они открытые рты под ложку недобросовестного распорядителя; наконец, после третьего обманутого ожидания, когда предвкушаемая ложка, как и две предыдущие очередные, снова была поглощена Васюком, обида показалась такой острой, что малышка Груша не стерпела и заревела благим матом; ей вторило несколько голосов.
– Теперь я сама буду вас кормить! – заявила Женя. – Ну, открывайте рты!
Слезы еще катились по загорелым лицам, а открытые, как у голодных галчат рты, получив желанное, с наслаждением смаковали его.
– Вот и кончен бал! – к великому огорчению маленькой публики, проговорила девочка. – Впрочем, постойте, – озаренная новой мыслью, добавила она. – Мы Васюка накажем за то, что он вас обсчитал. Я дам вам того, чего он не пробовал и не увидит, как ушей своих, – настоящего варенья.
Все еще возмущенная «подлостью» Васюка, «обманувшего» ее, чего правдивая девочка прощать не умела, Женя, прежде чем Анфиса успела опомниться, наложила в опустевшую после пенок миску варенья и принялась в том же строгом порядке рассовывать его по жадно чмокающим ртам.
– Помилосердствуйте, барышня! – схватилась за голову Анфиса. – Такую про́рву варенья на этих паршивцев извести! Брысь отсюда, негодники! – отвела она душу на сразу оробевших ребятишках.
– Да не сердись ты, право, Анфиса! Чего ты скупишься?! Варенья этого у нас во сколько, а не хватит, так и не хватит, ну его! На что оно, если даже покормить никого нельзя…
Не договорив слова, Женя словно замерла, внимательно прислушиваясь к чему-то.
– Подъехали… Ну да!
Сунув миску с остатками варенья ближайшему от нее ребенку, она стрелой помчалась к дому.
Женя, прежде чем Анфиса успела опомниться, принялась рассовывать варенье по жадно чмокающим ртам.
Чуткий слух не обманул Женю – от крыльца отъехала коляска, привезшая Юрия Муратова.
Без всяких церемонных докладов, как близкий знакомый, молодой человек, пройдя цветник и веранду, очутился в примыкавшей к ней маленькой гостиной.
Там, за небольшим столиком, заваленным лоскутьями и кусками полотна, сидела Китти, усердно щипавшая корпию. При звуке милых шагов все лицо девушки осветилось радостью, счастливая улыбка полу открыла ее губы. Поспешно поднявшись, она, с протянутыми руками, пошла навстречу жениху. Тот взял их и по очереди нежно поднес к своим губам.
– Голубка, радость моя! – тепло проговорил он. – Я так рвался вчера, да не смог всего наладить. Сегодня я приехал сказать обо всем твоим отцу и матери; но раньше я хотел бы поделиться с одной тобой моими мыслями, ощущениями и… решением, – он на минуту как бы запнулся. – Я знаю, что моя Китти почувствует и поймет все именно так, как я сам. Она такая чуткая, душой такая близкая моей душе. Сядем тут в уголочек, пока никого нет, и потолкуем. Я без всяких предисловий приступлю к делу. Китти, голубка моя, может быть, в первую минуту я сделаю тебе больно, как там, в самом сокровенном уголке моего сердца, остро болит и у меня самого. Но я не имею права слушаться того голоса, который звучит в этом страждущем, священном уголке, теперь я обязан слушаться только другого голоса. И я покорился ему, Китти… – он опять остановился: – Я еду на войну.