Мадам Крисбай часто смеялась над остроумными замечаниями, жаль только, что она не осмеливалась полностью отдаться позывам смеха: в горле все еще першило от проклятой паприки, или, во всяком случав, от ужасного воспоминания о ней. Ее желтоватое, словно воск, лицо временами краснело, и было заметно, как она силится сдержать кашель, являющийся не только предвестником старости, но к тому же и нарушением приличий.
— Э, пустяки, — ободряла ее госпожа Мравучан, — смелее, душа моя, откашляйтесь хорошенько! Кха, кха! Ни кашель, ни бедность не скроешь!
Чем дальше, тем лучше чувствовала себя мадам. Оказалось, что преподобный когда-то учился в Мюнхене и умел рассказывать маленькие анекдоты о тамошней жизни на местном мюнхенском диалекте, а это для мадам было истинным наслаждением.
Преподобный господин Шамуэль Рафанидес никоим образом не принадлежал к числу скучных попов, притворяющихся набожными. И хотя в Бабасеке очень популярна была словацкая поговорка: «Седи на фаре Рафанидес» (то есть «Сиднем в приходе сидит Рафанидес»), — так остроумно составленная Теофилем Клемпой, что звучала одинаково, как ее ни читай — слева направо или справа налево, — поговорка характеризующая преподобного как любителя посидеть дома, на самом деле он был полной противоположностью домоседам и вечно бродил да странствовал. Словом, у него была добрая кровь, а из прежнего церковного прихода (где-то в комитате Ноград) ему даже пришлось удалиться из-за какой-то романтической истории. Госпоже Мравучан была известна эта история, и женщину она ту знала, некую Бахо; глупая, видать, была особа — сама ведь и выболтала мужу, церковному старосте, о своих отношениях с пастором, — да и не велика красавица.
Вот что сказала о ней госпожа Мравучан, слово в слово.
— Дурак Рафанидес, что с ней связался. У некрасивой женщины не следует просить поцелуя, у бедняка — брать в долг: они тотчас начнут хвалиться этим.
Так заявила Мравучан, правда тут же добавив: «А только, если кто-нибудь на меня сошлется, я, конечно, отопрусь». Поэтому не ручаюсь, что госпожа Мравучан сказала именно так, — доказать-то этого я не могу!
Но в конце концов не все ли равно! Факт тот, что мадам Крисбай весело тараторила со своими соседями. Оба высокообразованных мужа улучшили ее мнение о нашей стране. Поистине, счастье, что она не понимала по-словацки и не могла слышать совсем уж будничной беседы, которую вели другие приглашенные представители высшего бабасекского общества. Конечно, они тоже умные люди, но на свой манер. Прекрасная Веронка не раз улыбалась их шуткам — она их еще не слыхала, — но местные жители издавна знали все застольное остроумие каждого из присутствующих: и привычку богатого мясника Пала Кукучки всякий раз, как подавали жаркое, вставать и хрюкающим голосом предлагать осушить поднятый бокал за его собственное здоровье: «Пошли, господи, здоровья мужу моей жены!» — и сто раз слышанный ребус коротышки помощника нотариуса, который сейчас — в сто первый раз — задал его барышне Веронке, стянув с пораненного (якобы на охоте) мизинца оберегающий ранку перчаточный палец: «Что это за город, барышня?» Кто ж тут догадается сразу, что речь идет о Кишуйсаллаше *. Впрочем, у коротышки помощника нотариуса в этот момент вряд ли болел мизинец, а вероятнее всего и вообще никогда не болел, перчаточный же палец он лишь для того и носил, чтобы иметь возможность загадывать барышням свой ребус.
Собственно говоря, желание описать подобный ужин, по сути дела, отчаянная дерзость. Ведь ничего достопримечательного на таких ужинах не происходит. Едят, пьют и расходятся по домам. Быть может, говорят о чем-нибудь интересном? Ничуть не бывало. Всплывает тысяча незначительных мелочей. Упаси господь напечатать это! А между тем в Бабасеке день за днем будут пережевывать все эти пустяки — например, как господин Мравучан пролил красное вино и оно растеклось по скатерти, как принялись посыпать пятно солью, а сенатор Конопка вскричал:
— Эге, соседушка, видать, крестины будут!
Госпожа Мравучан, конечно, зарделась. А Веронка, напротив, с невинным личиком спросила:
— А откуда вы знаете, что будут крестины?
(Девушка была или еще совсем глупышка, или уже настоящая актриса.)
Вот и извольте ответить ей! А лицо у нее при этом такое невинное, какое, вероятно, было у девы Марии, когда та бегала еще в коротеньком платьице. Все переглянулись. Но, к счастью, среди приглашенных была и жена лесничего Владимира Слиминского. Эта женщина обладала находчивым умом и объяснила так:
— Знаете, барышня, обычно аист, который приносит детей, сначала появляется невидимо и толкает стакан, как бы предупреждая…
Веронка на некоторое время задумалась, затем недоверчиво встряхнула красивой головкой, вокруг которой, казалось, реял ореол невинности.
— Но я-то видела, как его преподобие опрокинул стакан локтем!
Госпожа Слиминская не нашлась, что ответить на это, и вернулась к обычному своему занятию — продолжала оберегать да пестовать мужа:
— Сними жир с гусиной ножки, Владин!
Владин обиженно нахмурил лоб, на его тонкой шее задвигался кадык: это всегда служило признаком, что он сердится!
— Но я больше всего люблю жир!
— Все равно, Владин! Я не разрешаю. Здоровье прежде всего!
Владин послушно удалил с ножки гуся жирные части.
— Почему у тебя расстегнут пиджак? Ты не чувствуешь как здесь прохладно? Сейчас же застегнись, Владин!
Лесничий застегнулся и с приятным чувством выполненного долга снова потянулся к блюду.
— Больше ни кусочка, Владин! Даже самого крохотного! Хватит! Вовсе не обязательно, чтобы ночью тебе снились быка.
Владин послушно положил вилку и пожелал выпить стакан воды.
— Дай-ка сначала сюда! — испуганно вскричала жена. — Я попробую, не очень ли она холодна.
Владин протянул ей стакан с водой.
— Можешь выпить два-три глотка. Она довольно теплая. Но больше не пей, нехорошо, когда в желудке плещется много жидкости. Ну что это, Владин? Ты пьешь, словно лошадь! Хватит, ради бога, хватит!
Бедный Владимир, мученик супружеской любви! Шестнадцать лет подряд он был окружен этой неусыпной заботой, и хотя женился крепким здоровым мужчиной, да и с тех пор тоже никогда не болел, он тем не менее жил, с часу на час ожидая катастрофы: ведь в результате непрерывной опеки глупый поляк и сам свято уверовал, что достаточно одной струи воздуха или одного-единственного несвежего куска — и ему конец. Он ощущал, чувствовал постоянно, как природа в тысяче обличий подкарауливает его повсюду с самыми смертоносными намерениями.
— Осторожнее, Владин! Собака укусит тебя за ногу!
Под столом, пробравшись между ног гостей, грызла брошенную кость дворняга, а чуть подальше отчаянно мяукала кошка, будто говоря: «Здесь так много еды! Дайте и мне что-нибудь!»
Воцарилось так называемое amabilis confusion[21]. Все говорили разом, каждый о своем и по-своему. Сенаторы снова вернулись к общественным вопросам — конфликту из-за вздумавшего повеситься человека; госпожа Мравучан сетовала на то, что никто ничего не ест, и на ее честном, простом лице было написано искреннее огорчение. Пока пастор занимал мадам Крисбай разговором, Теофилу Клемпе развязало язык красное вино, и он вскричал, желая привлечь к себе всеобщее внимание:
— Господа сенаторы, я хочу сделать чистосердечное признание.
— Слушаем! Слушаем! О чем?
— Речь пойдет о самоубийствах собак.
А, это вопрос примечательный. Воцарилась всеобщая тишина, даже пастору пришлось прекратить болтовню. Тшш, тшш! Послушаем о самоубийствах собак!
С некоторых пор в округе стали происходить загадочные вещи: в пчельнике дьяка Клемпы по утрам стали находить мертвых собак, которые явно совершали самоубийство, простреливая себе из ружья не голову, а позвоночник.
— Убийца я! — заявил Клемпа. — Обычно я устраиваю это так: дуло ружья втыкаю в верхнюю часть пустого улья, взведенный курок остается снаружи, я беру веревку, обвязываю приклад ружья и, подтянув ее под спусковой крючок, веду внутрь улья. К концу же веревки привязываю кусок мяса. Собака подходит, чует мясо, сует голову в улей и, конечно, хватает мясо зубами. Ружье гремит — бум! — в результате — смертельный случай!