Вот каким образом вдова Мюнц попала в Бабасек, и приняли ее там с большим почетом, предупреждали всякое ее желание, только что на руках не носили. (И правильно делали, ибо госпожа Розалия весила что-то около двух центнеров.)
Вначале многим не нравилось, что магистрат приобрел для города не еврея, а еврейку — ведь насколько респектабельней, горделивей звучали бы случайно оброненные бабасекцем слова: «А наш еврей сказал то да это. Наш Мориц или Тобиаш сделал то или это»; на долю же бабасекцев досталось лишь: «Наша еврейка или наша Розалия», — а этого, в общем-то, было мало и звучало чересчур скромно. Одним словом, в Бабасек следовало привезти, конечно, еврея с длинной бородой, с горбатым носом и, лучше всего, с рыжими волосами — вот это был бы настоящий еврей!
Но господин Конопка, самый башковитый из членов магистрата, который как раз и вел переговоры с Розалией Мюнц и самолично выезжал за ней и за ее скарбом с подводами в Бестерце, собственноручно украсив цветами лошадей, коим выпало доставить сию почтенную особу, господин Конопка резко оборвал недовольных, приведя в доказательство аргумент, который сбивал не хуже, чем камень, пущенный из пращи Давида.
— Дурни вы, дурни! Правила ведь когда-то в Венгрии королева, что ж теперь еврейке не держать в Бабасеке лавку?
Что правда, то правда — и понемногу все успокоились и даже похваливали избранницу магистрата, когда на пурим или, скажем, на кущи со всего света съезжались семеро сыновей Мюнц и на виду у целого города прохаживались по рыночной площади в праздничных господских костюмах, в ботинках со шнурками и в шляпах-котелках.
Жители Бабасека не выдерживали, выползали в свои садочки и, прямо-таки раздуваясь от гордости при виде столь внушительного зрелища, обменивались замечаниями через плетень:
— Говорю тебе, сват, уж коли наш город не город, тогда и нетопырь козявочка!
— Само собой, — поглаживая пузо, отвечал сват, — Пелшёцу и в десять лет не перевидать столько евреев.
Старуха Мюнц, сидя на своем обычном месте в дверях лавки, с очками в медной оправе на носу — уж одни эти очки облагораживали Бабасек, придавали ему городское обличье — и с неизменным вязаньем в руках, тоже любовалась сыновьями; надо сказать, эта старая женщина обладала приветливым, симпатичным лицом н в своем белоснежном с оборкой чепце так была под стать рынку, и побеленным хатам, и чинному фасаду магистрата, что всякий прохожий, шествуя мимо, непременно приподнимал шляпу, точно так, как делал это перед памятником св. Яну Непомуку. (В конце концов в Бабасеке только и было знаменитых достопримечательностей, что эти две.) Всякий как-то инстинктивно чувствовал, что маленькая кругленькая старушка своими руками ткет канву будущего расцвета Бабасека.
— Бог в помощь, молодайка! Как живете-можете?
— Слава богу, сыночки.
— Как дела в лавке, молодайка?
— Слава богу, сыночки.
Люди радовались, и как еще радовались, что их «молодайка» прытка, как ящерица, крепка, как орешек, и богатеет на глазах день ото дня; повсюду, куда бы ни попали бабасекцы с подводой или фургоном, не могли они нахвалиться своею еврейкой.
— Нашу Розалию прямо разносит. Черт подери, оперяется наша Розалия. В одном Бабасеке такое возможно. Золотое дно наш Бабасек. Край непочатый… В Бабасеке жить еще можно.
Что и говорить, баловал народ молодайку Розалию. Ведь ей-то по-настоящему все семьдесят стукнуло, а ее только так и величали: «mlada pani» (молодая дама). В этом, безусловно, тоже была своя логика. Раз уж король захватил себе все лучшие титулы и раз ему одному дозволялось распоряжаться ими, народ, почувствовав себя суверенным, дарует как звание молодость. Вот я и говорю: уважали в том городе молодайку Розалию, во всем, как могли, угождали ей, и когда через несколько лет стали возводить для нее на рынке каменный дом, каждый хозяин, имевший подводу, долгом своим почитал обернуться раза три-четыре за камнем или за лесом, а батраки, те безо всякого выходили отработать денек и не брали за это платы; бездельников, которые бы норовили отвертеться, почти и не было, — таких разделывали под орех.
— Конченый человек, — сокрушались о лодыре те, кто поразумней да поблагороднее. — Никого не почитает: ни бога, ни батюшку, ни еврея.
Муниципальные власти дошли до того, что, по предложению дальновидного бургомистра Бабасека Яноша Мравучана, при переделе приусадебных земель специально выделили два участка: один под синагогу, другой под еврейское кладбище, хотя в городе и была одна-единственная еврейка.
А ведь если подумать, так не все ли равно? Будущее — оно впереди, и кто знает, что еще ждет их в этом будущем. Зато какое удовольствие, когда можно этак совсем небрежно вставить в разговор с чужаками: «Так ведь от бабасекского еврейского кладбища до места того рукой подать», или: «Совсем с синагогой рядом», — или еще что-нибудь в этом роде.
Городишки помельче, расположенные с Бабасеком по соседству, захлебываясь от злости и зависти, ядовито шипели за спиной у счастливчиков:
— Ох, уж эти бабасекцы! Нос до небес задрали, паршивцы!
Нити ведут в Глогову
В солнечный весенний день легкая коляска остановилась перед лавкой вдовы Мюнц. Из нее выпрыгнул молодой человек, который был — это нам уже известно, — не кто иной, как Дёрдь Вибра.
Молодуха Розалия, беседовавшая в этот момент с бургомистром Мравучаном и сенатором Гальбой, с любопытством спросила у приближавшегося к ней пружинистым шагом господина:
— Что прикажете?
— Вы — вдова Мюнц?
— Я.
— Мне хотелось бы купить зонт.
Оба городских сенатора с удивлением взглянули на ясное, безоблачное небо.
«Черт побери, — пробормотал про себя дальновидный Мравучан, — к чему в этакую погоду зонт?» Вслух же он спросил:
— Из каких мест будете, милостивый государь?
— Из Бестерцебани.
Мравучан удивился еще больше, ему захотелось вдруг как-нибудь помолодцеватей выпятить грудь. Как ни говори, дело не шуточное, коли даже из Бестерце приезжают в Бабасек покупать зонты! Приятно об этом узнать, особенно ежели ты бургомистр. Он подтолкнул Гальбу локтем и тихонько шепнул:
— Слыхали?
— Это всего лишь бедная деревенская лавчонка, сударь. Я такого товара и не держу, — проговорила тетушка Розалия.
— И весьма напрасно, — пробормотал господин Мравучан покусывая большие холеные усы.
— Но я слышал, — вновь заговорил незнакомец, — будто у вас имеются подержанные зонты.
Подержанные зонты? Фу! Господин Мравучан, страдавший астмой, задышал тяжело и часто и хотел было уже кольнуть незнакомца пренебрежительным словом, как вдруг внимание его привлекли бешено мчавшиеся кони. Торговый люд, который кишмя кишел на базаре, испуганно разбегался с дороги, в кузне умолкли удары молота, кузнецы-подмастерья с громкими криками бросились к расположенной справа под шатром ярмарочной кухне, плиту которой вместе с шипящим жарким опрокинула несущаяся упряжка. Поджаристые, подрумяненные куски свинины валялись в пыли, а великолепный аромат приятно щекотал ноздри подмастерьев. Торговки вопили, визжали, а те, что посмелее, отвязав подсиненные передники, размахивали ими, пугая лошадей и очень удачно направляя их к палаткам сапожников. Поднялась невиданная кутерьма, весь базар переполошился, взволновался. Один подмастерье ухватил громадный кусок жаркого, торговки устремились за ним, другой кузнец, чтобы помочь преследуемому товарищу, выхватил из горна раскаленную железину и бросился наперерез бабам, бешено ударяя по металлу молотком, так что горящие искры разлетались на две сажени вокруг.
А два гнедых скакуна продолжали нестись дальше прямо по изделиям колпахских горшечников, увлекая за собой кузов легкой господской коляски. «Да, коляска свое отжила», — весьма флегматично заметил кузнец, наблюдавший эту сцену, спрятав руки под кожаный фартук. Коляска, вероятно, ударилась о стену какого-нибудь дома — ее задок с левой стороны был разбит вдребезги, ось раскололась надвое, одно колесо вместе с люшней и задней стенкой где-то потерялось, — еще немного, и оранжевый кузов развалится. Упавшие вожжи волочились меж коней, подметая землю. Любо-дорого было смотреть на взбесившихся животных с развевающимися гривами, взмыленными ртами, расширенными ноздрями, извергающими лиловый пар; запрокинув головы, наслаждаясь свободой, они мчались шальным галопом, и передние ноги их, казалось, парили в воздухе.