Она вошла, дым ел ей глаза. На куче валежника, вытянув ноги к огню, сидел Жорж; при виде ее он сразу вскочил. Она заметила, что он похудел и, как в дни большой усталости, косил сильнее обычного. На нем были очки, которые она запрещала ему носить в своем присутствии, она находила, что в очках он безобразен. Он даже не потрудился побриться. Это был он — высокий, пылкий и хилый юноша. И она, полная сил, с мокрым от дождя лицом, с пылающими щеками и горящими глазами… Из-под юбки ее английского костюма выглядывали лакированные сапожки, доходившие ей почти до колен. Она поблагодарила его за то, что он пришел. Он предложил ей сесть ближе к огню и отодвинулся, чтобы освободить место.
Надписи, инициалы и рисунки, сделанные углем на стенах, оставались такими же четкими, как и в прошлом году. Как это было бы просто, если бы она захотела! Стоило ей взять его за руку… Но сразу поняв, зачем он пришел, она встала.
— Я уже согрелась, — сказала она. — Нет, сидите, пожалуйста. Этим письмом наши отношения не закончены. Мне не хотелось, не простившись, расстаться с вами. Затем, даю вам слово, я оставлю вас в покое…
Он стал уверять, что вовсе не стремится к тому, чтобы она оставила его в покое, но эти уверения не доставили Мари никакой радости. Она узнавала выражение, которое обычно в такие минуты принимало его лицо, этот крестьянский говор, который неожиданно у него появлялся, это прерывистое дыхание, эту манеру оттопыривать нижнюю, чересчур красную губу; и бесстрастно, совершенно не разделяя его волнения, даже с чувством некоторого отвращения, она наблюдала за ним. И, однако, не он ее любил, а она пылала к нему страстью, она мечтала даже о смерти.
Он понял, что «дело не выгорело», и больше не настаивал (он никогда не настаивал). Он уже досадовал на себя зато, что пришел, и, устремив взгляд на огонь, принялся насвистывать.
— У меня есть новые пластинки, — сказал он, — изумительные… Да, правда! Ведь музыка и вы…
И, не обращая на Мари больше никакого внимания, он принялся давать концерт самому себе: «ла! ла! ла! ла! ла!» Она думала о матери, лежащей в мрачной комнате, в окна которой стучит дождь, о выражении ужаса, застывшем на ее лице. Она спросила только для того, чтобы прервать это насвистывание:
— Как поживает ваш друг Монду?
— О! Это совершенно неслыханно! Могли ли вы подумать… впрочем, я совсем забыл, вы же его не знаете. Вам следует с ним познакомиться! Представьте себе, он неожиданно открыл женщин. Он говорит, что это чудесно и можно иметь все, что хочешь. Бедняга Монду! Это сделалось его навязчивой идеей… Если бы вы его знали… Но, Мари, отчего вы плачете? Я думал, вы стали благоразумнее…
Сквозь слезы она пробормотала (но она лгала):
— Я плачу не из-за вас.
— Значит, уже не я причиняю вам огорчения? Мне следовало бы об этом догадаться.
Он неестественно рассмеялся.
— Я очень к ней привязалась, — сказала Мари, вытирая глаза, — да, хотя раньше я ее так ненавидела… По временам она совсем теряет рассудок. Однако, как ни странно, это нисколько не умаляет ее личности. Но она недолго протянет: несколько месяцев, может быть… Каждую минуту можно ждать нового приступа, который будет для нее роковым.
Жорж спросил:
— О ком вы говорите?
Мари с удивлением посмотрела на него. Она даже не представляла себе, как мог он уже сутки быть в Сен-Клере и не знать о приезде и болезни Терезы Дескейру. Она предположила, что Фило остерегались произносить это имя в его присутствии.
— Я должна была привезти свою мать сюда, — сказала она. — Это оказалось серьезнее, чем неврастения… Здесь у нее было еще два приступа. Она погибла, — добавила она, рыдая.
Положение ее матери было в этот день не хуже, чем в предыдущие дни, когда у Мари были сухие глаза, когда она ела с аппетитом, читала газеты, думала о том, как сложится ее жизнь после смерти Терезы. Она вытерла глаза. Не следовало докучать Жоржу, который, очевидно, из приличия перестал свистеть. «Простите меня…» — сказала она. Он подсел ближе к очагу, держа перед собой в виде экрана ладони рук. Не поворачивая головы, он спросил:
— Как вы думаете, узнала бы она меня?
— О! Конечно! У нее какие-то дикие представления, она воображает, что ее разыскивает полиция, но в отношении всего остального она сохранила здравый рассудок; и, если только она не отнесет вас к числу своих врагов…
— Это невероятно, — глухо сказал он. — Такая умница!.. Но теперь, поскольку вы говорите, что она безнадежна, это не имеет уже никакого значения… Вы уверены, что она безнадежна? — спросил он с выражением скорби.
И так как Мари посмотрела на него, он отвернулся к огню.
— Доктор полагает, что ей не выдержать нового приступа.
— Тереза! — тихо позвал он.
Мари не видела его лица, но заметила, как он несколько раз провел рукой по глазам. Она спросила:
— Значит, вы были так дружны? Я этого не знала.
— Я видел ее, может быть, всего три или четыре раза. Но и одной встречи было бы достаточно…
Он умолк, затем Мари услышала, как он шепчет: «Мир без нее…» Вода, капля по капле падавшая с крыши, скапливалась между расшатанными оконными рамами. В шуме сосен, обступивших заброшенный хутор, слышалась все та же бесконечная жалоба. Мари чувствовала себя спокойно и уверенно. Внимание ее было напряжено. Ей никогда не приходилось видеть, чтобы этот юноша страдал из-за кого-нибудь другого, кроме самого себя. Никогда раньше не видела она у него этого страстного выражения. При ней он казался как бы мертвым, у него было мертвое лицо. О нем сплошь да рядом говорили: «Я нахожу, что он какой-то мертвый…» И вот впервые он оживился в ее присутствии, он жил.
Однако мысль о том, что мать ее предала, не приходила ей в голову. Мари было семнадцать лет. Как могла она допустить, что юноша чувствует сердечное влечение к этой старой, сумасшедшей женщине? Ведь она, по правде говоря, всегда была безумной… Неожиданно девушка сухо ему заявила:
— Впрочем, она всегда была сумасшедшей. Мы всегда знали ее такой. Это опасный, неуравновешенный человек, нам дорого стоило в этом убедиться. В конце концов, именно это в ней вас и интересовало, не правда ли?
Он устало ответил:
— Вы меня не понимаете… Вы никогда меня не понимали. Когда я вам говорил, что я человек, неспособный обращать внимание на кого бы то ни было, кроме самого себя…
— Ну нет! — прервала она его со смехом. — Я вас понимаю! Это-то верно!
— Нет, — продолжал он, и в голосе его послышалось презрение, — вы не понимаете меня. Вы не знаете, что представляет собою человек, который каждое мгновение сомневается в том, что он собой представляет… Это кажется идиотством, это безумие… И все же не моя вина, если каждую секунду я чувствую это раздвоение своей личности… Так вот! В первый же раз, как я увидел Терезу, я понял…
— Терезу! Вы называете ее Терезой!
И Мари снова начала смеяться.
— Я понял, — как бы это сказать? — что она укажет мне путь к истокам моего отчаяния. Да, с первых же ее слов… Она с чудесной проницательностью читала в моей душе, она меня определяла; я принимал, наконец, некоторую форму в своих собственных глазах, определенную форму, я существовал, пока она бывала со мной. И даже когда ее не было, достаточно мне было подумать о ней… Но теперь…
Закрыв лицо руками, он произнес вполголоса: «Тереза мертвая!» Мари испытывала смутное чувство раздражения и ревности, как в тех случаях, когда Жорж ставил отвратительную, по ее мнению, граммофонную пластинку, в то время как она предпочла бы говорить с ним или целовать его. Но теперь к этому чувству присоединилась какая-то огромная и неясная боль, в которой она не могла еще разобраться.
— Все же, — сухо сказала она, — не следует забывать… Видит Бог, я ее простила! Но как бы то ни было, она все же совершила…
И так как Жорж, пожав плечами, с раздражением возразил: «Ах нет! Не будете же вы опять говорить об этой старой истории!» — она сердито закричала:
— Однако постойте! Кажется, вы сами придавали этому большое значение! Вспомните, как вы негодовали, когда мне не удалось добиться от матери, чтобы она объяснила мне мотивы своего поступка… Разве вы не помните?