Она не оказывала никакого сопротивления двум ратникам, что держали ее. Не плакала и не умоляла о пощаде. Она выглядела на удивление спокойной. Когда ее голову положили на плаху, могу поклясться, она улыбнулась. Судья спросил, хочет ли она произнести последнее слово.
– Вот как это произойдет, – сказала она. – Я не боюсь. – Ее лицо стало грустным, когда она добавила: – Скажите Кобальту, что я люблю его.
А потом ей отрубили голову.
Я заставляла себя смотреть на ее изуродованное тело, не морщиться и не отворачиваться, как это делали Лили и многие другие девочки. Я думала о том, что она заслуживает, чтобы хоть кто-то был таким же храбрым, как она, как будто тогда ее жизнь и смерть не будут напрасными. Наверное, это была глупая идея – всю неделю меня мучили ночные кошмары, – но я все равно рада, что поступила так.
Всякий раз, когда я думаю о ней, мне хочется узнать, кто такой Кобальт. Интересно, знает ли он о том, что с его именем на устах она приняла смерть?
Я снова переключаю внимание на человека из Жемчужины, который заканчивает свою речь и протирает очки шелковым носовым платком.
В этом году от Южных Ворот на Аукцион едут только двадцать два суррогата. Гораздо больше присылают инкубаторы Северных и Западных Ворот. Наш поезд – паровоз цвета спелой сливы с тремя вагонами – выглядит намного меньше и дружелюбнее, чем тот, что увозил моего отца на работу.
Наш главный врач, доктор Стил, жмет толстяку руку и обращается к нам. Все в докторе Стиле длинное и серое – длинный подбородок, длинный нос, длинные руки, седые волосы и брови, серые глаза. Даже кожа у него с сероватым оттенком. Лили как-то сказала мне, что, по слухам, доктор Стил увлекается опиатами, которые как раз и вымывают естественный цвет кожи.
– А теперь, юные леди, – произносит доктор Стил своим слабым голосом, почти шепотом, – пора в путь.
Он взмахивает длинными пальцами рук, и с громким шипением открываются двери вагонов. Суррогаты садятся в поезд. Я оглядываюсь назад и вижу, как Мёрси вытирает слезы, а Пейшенс привычно невозмутима и спокойна. Я вижу витые решетки на окнах дортуара, здания из бледно-розового камня. Вижу лица других суррогатов – девочек, которые вернутся в инкубатор, как только наш поезд тронется, и больше никогда не вспомнят о нас. Мой взгляд останавливается на двенадцатилетней малышке с выпученными карими глазами. Она такая худенькая, явно недоедает; должно быть, новенькая. Наши глаза встречаются, и она скрещивает пальцы на правой руке и прижимает их к сердцу.
Я захожу в вагон, и двери закрываются за мной.
Вагоны такие же безликие, как наши спальни в Южных Воротах.
Окна затянуты фиолетовыми шторами; вдоль стен скамейки, обложенные мягкими подушками сливового цвета. В вагоне нас всего семеро, и поначалу мы неловко переминаемся в просторном купе, не зная, что нам делать.
Но вот поезд трогается, и мы рассаживаемся. Мы с Рейвен и Лили занимаем место в углу. Рейвен раздвигает шторы.
– А нам можно их открывать? – еле слышно спрашивает Лили.
– И что они с нами сделают? – ухмыляется Рейвен. – Расстреляют?
Лили закусывает губу.
Дорога до Жемчужины занимает два часа. Определенности в моей жизни становится все меньше. Пока еще я точно знаю, что поезд повезет нас через Ферму, Смог, Банк и доставит в Аукционный дом в Жемчужине. Я знаю, что там нас поведут в подготовительную комнату, потом в зал ожидания, откуда мы попадем на Аукцион. И все. Что будет дальше – мне уже неведомо. Неизвестность как бескрайний чистый лист бумаги.
Я смотрю в окно, за которым мелькают глинобитные домики, темно-коричневые на фоне бледно-серого неба.
– Смотреть-то на самом деле не на что, согласна? – говорит Рейвен.
Я скидываю туфли и поджимаю ноги под себя.
– Да, – бормочу я. – Но все-таки это наш дом.
Рейвен смеется.
– Ты такая сентиментальная.
Она играет, но я слишком хорошо ее знаю. Она тоже будет скучать по родным местам.
– Как прошел твой День Расплаты? – спрашиваю я.
Она пожимает плечами, но ее губы плотно сжаты.
– О, прекрасно, моя мама в восторге от того, какой здоровой я выгляжу, какой стала высокой. И думает, что я счастлива в предвкушении поездки в Жемчужину. Как будто я собираюсь на каникулы или что-то в этом роде. А твои?
– А как Кроу? – вместо ответа спрашиваю я. Кроу – это ее брат-близнец.
Она вытаскивает волосы, заправленные за ухо, позволяя им упасть на лицо.
– Мы едва перекинулись парой слов, – бормочет она. – Я думала… вернее, я не думала… – Она снова пожимает плечами. – Похоже, он растерялся, не знал, как разговаривать с суррогатом.
Я пытаюсь вспомнить, что сама думала о суррогатах, когда еще не догадывалась о своей участи. В моем представлении они были какими-то другими, особенными. Сейчас я чувствую себя кем угодно, только не особенной.
И тут Лили начинает петь. Она сжимает мою руку, и ее глаза загораются, когда она смотрит на проплывающее за окном Болото. У нее приятный голос, и она поет популярную в Болоте песенку, всем нам хорошо известную.
Внимайте, милые юные леди,
Мудрым советам поживших на свете…
Песню подхватывают две другие девочки. Рейвен закатывает глаза.
– Тебе не кажется, что сейчас это не к месту? – ворчит она.
– Да, пожалуй, – тихо отвечаю я. Песенки Болота чаще всего о девушках, которые умирают молодыми или бывают отвергнуты своими любимыми, хотя к нам это не относится. – Но все равно приятно послушать.
Ах, любовь – это чудо, любовь – это счастье,
Любовь – красота, покуда свежа.
Но любовь стареет, любовь холодеет
И исчезает, как утренняя роса.
Густая тишина повисает в вагоне, нарушаемая лишь ритмичным стуком колес. Лили смеется, но это, скорее, смех сквозь слезы. Я вдруг ловлю себя на мысли, что, наверное, больше никогда не услышу ни одной песенки из Болота.
Поезд замедляет ход, слышен противный скрежет массивных железных решеток, которые убираются в стену, разделяющую Ферму и Болото. Я много чего знаю про Ферму – мы изучали все округа на уроках истории, – но увидеть ее воочию – совсем другое дело.
Первое, что поражает меня, так это цвета. Я никогда не думала, что в природе существует столько оттенков зеленого. И не только зеленого, но и красного, и бледно-желтого, ярко-оранжевого и сочного розового.
Я думаю об Охре – он сейчас должен быть на одной из молочных ферм. Надеюсь, он сможет и дальше работать в доме Огня. Как это несправедливо, что он в одиночку вынужден кормить нашу семью.
Что еще поражает меня – так это ландшафт Фермы. В Болоте все плоско; здесь же кажется, будто ты все время катишься по земле то вверх, то вниз. Поезд пересекает мост через реку, разделяющую два холма. По их склонам спускаются ровные ряды виноградных лоз, закрепленных палками и кусками проволоки. Я помню, что это называется виноградник, где выращивают виноград для вина. Пару раз я пробовала вино – смотрительницы разрешают нам выпить по бокалу в день рождения и по случаю празднования самой длинной ночи.
– Она такая огромная, – говорит Рейвен.
Она права. Ферма тянется бесконечно, и я почти забываю, что есть еще Болото, Жемчужина или Аукцион. Мне кажется, что нет ничего, кроме этих бескрайних просторов, где буйствует природа.
Как только мы проезжаем через железные ворота на границе Фермы и Смога, свет тускнеет, и солнце будто сияет вполсилы.
Поезд медленно тащится по приподнятой колее через лабиринт чугунных гигантов; повсюду возвышаются фабрики, из их труб валит дым самых разных цветов – темно-серый, белый, зеленовато-фиолетовый, темно-красный. Улицы кишат людьми – с изможденными лицами, согнутыми спинами. Я вижу мужчин и среди них немало женщин и детей. Раздается пронзительный свисток, и толпа рассасывается по мере того, как рабочие разбредаются по своим фабрикам.