«Солнце лишилось человека, человек лишился солнца… Вот как бывает в жизни».
«Я ему остался должен тридцать семь рублей, знают ли об этом его близкие, оставил ли покойный завещание?»
«Бычка прирезали для шурпы на поминки, кому же достанется шкура?»
«Нелегкой была его ноша, на иные три жизни хватило бы…»
«Да, грехов у него хоть отбавляй, в рай, конечно, не попадет, гореть ему в огне ада».
«Коммунист, раскулачил моего деда, чтобы род его с корнем вырван был!»
«Прощай, Дингир-Дангарчу…»
«Все смертны, и ничто не вечно… А память? Память о добром человеке жива, пока живы люди».
В ауле свои заботы: у родников женщины полощут белье, где-то лает собака, урчит мотор машины, смех детей доносится со школьной площадки. Над крышами саклей ровно струятся сизые дымки и, рассеиваясь высоко в небе, образуют легкую, прозрачную синь. Весна пахнет рыхлой сырой землей, которую лихо поддевает на свои рога резвящийся бычок.
У почтенных жителей аула свои неписаные законы, и, когда Султанат приготовила прощальную речь с перечислениями деяний и достоинств покойного, они сказали ей: «Ты хоть и сельсовет, но женщине нечего делать на кладбище, тем более что васият[7] Дингир-Дангарчу, его последняя и беспрекословно исполняемая воля, гласит: «Никаких речей!» Да, таково было желание усопшею. «Никаких речей!» — в полном, ясном сознании говорил он потому, что старики уходят из жизни, не теряя сознания, они просто устало уходят на покой. А завещал он это не только потому, что никто еще, как подобает взволнованному человеку, без бумажки, от души не говорил на похоронах, не только потому, что он сам не терпел и не любил произносить речей на кладбище, но и потому, видимо, что он знал: незаменимой в эти минуты бывает тишина. Тишина, молчание куда многозначительнее, чем любая самая хвалебная речь.
И лишь Чантарай, одноглазый старик, шевеля толстыми потрескавшимися губами, пробормотал подобие какой-то молитвы. Кто знает, может быть, он клял покойного, что в такой прекрасный день испортил людям настроение — ведь любая смерть всегда некстати — и доставил им немало хлопот. Кто знает, что у него на уме сейчас; тем более если учесть, что Чантарай избрал себе это занятие — отпевать усопших — после многих подножек судьбы. А может быть, благородные мысли у него.
— Прощай, Дингир-Дангарчу. Ты был нашим другом…
Чантарай, похожий в эти минуты на нахохлившегося индюка, хватает медный кувшин и окропляет землю на свежей могиле водой, давая понять папахам, что можно покинуть кладбище.
— Прощай, Дингир-Дангарчу…
Дингир-Дангарчу был человеком обычной судьбы, среди людей его возраста ничем не выделялся. Был красным партизаном, а кто не был им, когда за свое место под солнцем восстали сыны гор? Сразу же после утверждения власти Советов стал сельским милиционером, владельцем маузера в деревянной кобуре, убил в кукурузнике Бавтугая, своего троюродного брата — бандита. В Араканах воевал с имамами, на Анцухских высотах был свидетелем гибели Кайтмаса Алиханова с его тремя сыновьями — ярый и жестокий был враг, но смерть принял достойно, унося с собой и сыновей, продолжателей рода своего… Дингир-Дангарчу строил колхоз, поместив контору в своей сакле, был солдатом и на самой большой — Отечественной войне. Сорок с лишним лет был коммунистом Дингир-Дангарчу. Разве те, которые сейчас спешат покинуть кладбище, не помнят этого? Помнят, они хорошо знали его, жили и трудились рядом, спорили и ссорились, а потом мирились за добрым хинкалом. Всякое случалось, всякое бывало под этим солнцем — такова жизнь.
Лучше всего знал старого Дингир-Дангарчу его сподвижник и друг Ашурали. Вот он, этот старик с белыми усами и окладистой бородой, в каракулевой папахе, так плотно и низко надвинутой, что его уши от этого стоят торчком. Он в старом, бессменном бешмете из грубого домотканого сукна, на ногах давно не чищенные сапоги… Но главное — его лицо, похожее на осколок скалы, глаза острые, глубоко сидящие, как два гнезда под козырьком скалы, угловатый, со шрамом подбородок, впалые щеки, резко очерченные губы. В его чертах — благородство, смешанное с суровостью характера и прямотой, таким выпало повелевать и верховодить.
«Странное дело, — думает сейчас старик Ашурали, — с годами человек замечает, что ему часто напоминают о том, что он сам давно знает, как кончики своих белых усов… Отчего бы это: чаще стали напоминать человеку о его долге, о чести и совести. И, странное дело, нередки случаи, когда жулик учит других добропорядочности, пьяница — трезвенной жизни, не бравший в руки соху учит, как пахать, не знающий, как взнуздать коня, учит верховой езде. И все это они проделывают с важностыо пророков, ссылаясь на самые наивные и обыденные истины, обнаруживая убогость мыслей и собственное ничтожество, не стесняясь ничуть своей ограниченности… Хоронили народного поэта, дальнего родственника Ашурали, три часа искали машину, чтоб отвезти покойного в родной аул. А вот умер человек, о котором люди с неприязнью говорили «пройдоха и жулик», так сразу несколько машин стояли у ворот его… Как понимать? И солнце терпит такое, солнце великодушно, солнце не вмешивается в земные дела… Думы горькие, подчас противоречивые, их трудно высказать, чтоб кого-то не обидеть… Что это? Болезнь, черные пятна на солнце, а может быть, слабость? К черту все, под хвост шайтану, успокой свою душу и будь выше всего этого… Так лучше? Нет! Даже зверь не скрывает своего гнева и рычит в злобном оскале и царапает когтями. Но ты ведь человек, надо быть великодушным, как солнце, уметь прощать…»
Солнце светит в ясном небе всем одинаково.
Прощай, Дингир-Дангарчу…
Еще вчера ночью говорили старики о больном Дингир-Дангарчу, что если он доживет до полудня, когда солнце выйдет в зенит, то протянет и до следующей весны, но он не дожил даже до восхода солнца.
Отходя от могилы, люди пожимали руки родственникам покойного, говорили каждый свое:
— Да прибавятся вам и вашему роду годы жизни, что не пришлось дожить Дингир-Дангарчу.
— Да прибавится вам здоровье.
— Да будет порог ваш освящен добрыми вестями.
— Да сбудутся все ваши надежды.
— Да будут частыми радости.
— Да будет солнце.
Вот прошел мимо и Ашурали с младшим из трех сыновей, Мурадом. Род Каттаган, к которому принадлежит Ашурали, древний род, и, если не изменяет мне память, он чем-то связан в начале своего происхождения с одной из провинций в Афганистане. В горных аулах можно встретить самые, казалось бы, невероятные родовые имена, такие, как род Шама, что значит Дамаск, род Мисри — Египет, род Хартум — Судан, род Акка — Палестина, род Урус — Россия, род Иван… Их много, если покопаться. Да будет солнце!
ОТЕЦ И МЛАДШИЙ СЫН
Ашурали — старожил в ауле Чиркей. Может быть, если разобраться, он моложе некоторых почтенных стариков, однако ему удалось внушить всем, что он старший и потому слово его не должно вызывать сомнений. Все сознательные годы Ашурали слыл приверженцем суровых законов гор, проводником и защитником неписаных обычаев и традиций предков. У него три сына: старший, у которого есть уже внук, стал капитаном дальнего плавания, второй сын служит в армии в Заполярье, а Мурад, младший, любимец, статный, широкоплечий, с добрыми, мягкими чертами лица, похожий на мать, живет и работает в столице республики. Он летчик махачкалинского авиаотряда, прославился своими полетами на вертолете в горы в любую погоду. Это о нем писали, что он спас людей, оказавшихся в дороге во время большого снегопада, за что был награжден орденом «Знак Почета». Только вот семейная жизнь не сложилась у него, была жена, но не согрела она семейного очага, ушла, оставив записку: «Прости меня, мы слишком по-разному смотрим на жизнь…» А ведь люди говорили: «Как они подходят друг другу, счастливые!» Одно утешение, что не было у них детей, иначе разлуку с ними не вынес бы Мурад.
Приехал Мурад в аул вчера вечером, лелеял надежду встретить ту, с которой так неожиданно свела его судьба и которая теперь крепко запала ему в душу. Отец же, не ведая о подлинной причине приезда сына, благодарил его за то, что тот явился вовремя, чтобы проститься с Дингир-Дангарчу.