Хоронили маму ясным октябрьским утром. Стоял сухой морозец, высоко на безоблачном небе сверкало солнце, как медный циферблат часов, который мама начищала, пока он не засверкает. По обе стороны дороги стояли рыже-красные буки; кладбищенские аллеи были усыпаны нежной пылью светло-желтой палой листвы, позолоченной солнечным светом. Я до сих пор не могу забыть это бледное золото, дрожавшее в моих слезах. Мне было тогда одиннадцать лет.
Вечером после похорон мой отец напился. И с тех пор не переставал пить. Он продал дом и уехал из нашей деревни. Увез меня с собой в Прагу. Только-только мы обосновались там в квартале Жижков, как в город вошли немцы. Мне совсем недавно исполнилось четырнадцать лет. Отец, который раньше приходил от выпитого в печальное настроение, теперь, напиваясь, зверел. Он все больше и больше превращался в запойного пьяницу. Иногда приводил домой женщин. Но поскольку он бил их и злобно ругал, они больше не приходили. А он находил новых.
Это было время насильственных смертей. Некоторые погибали от пуль, другие под бомбежкой, кто-то на поле боя, а кто-то в концлагере от голода и избиений. Отец тоже погиб во время оккупации, но не как герой или мученик, а спьяну. В жилах у него в тот раз вина было не меньше, чем крови, и он попал под трамвай. Можно сказать, что под колесами трамвая лопнул старый бурдюк с дешевым прокисшим вином. Я остался сиротой. Пришлось бросить школу и поступить на фабрику.
Немцев из страны прогнали, но вскоре их место заняли новые оккупанты, так что перемены оказались не слишком большие. Женился я в двадцать семь. А через девять лет жена ушла от меня к аккордеонисту из Млада Болеслава, у которого был стеклянный глаз. «Ну и что из того, что у него всего один глаз, — сказала она мне на прощанье, — зато он играет как бог!» Но поскольку моя жена никогда раньше не проявляла никакого интереса к музыке, я понял, что божественность ее кривого избранника кроется не в пальцах, а между ног. Сам-то я не больно увлекался этими вещами. Короче, я остался один и мог в свое удовольствие пялиться в окружавшую меня пустоту двумя глазами, которые оказались не такими привлекательными, как один стеклянный. Но я очень быстро приспособился к одиночеству. И больше не женился, а уж тем более не научился играть ни на каком музыкальном инструменте.
Но поскольку вечера все-таки иногда казались мне долгими, я шатался по пивным да кафе. Играл в карты, но без особой увлеченности. Вообще, где бы я ни оказывался, чем бы ни занимался, мне все очень быстро надоедало. Я часто менял работу: водил грузовик, разносил почту, перевозил мебель, работал механиком, носильщиком, контролером электросбыта, а какое-то время даже кладбищенским сторожем. Это позволило мне неплохо изучить людей. И надо сказать, что за видимостью внешних отличий, они все, в сущности, одинаковые — в одно и то же время храбрецы и трусы, скареды, способные при случае на широкий жест, сумасброды или мудрецы в зависимости от обстоятельств, то бесконечно верные, то предатели. Но возвышенными они не бывают никогда, по крайней мере исключительно редко. Надо сказать, большинство людей таскают свою комканую-перекомканую, засморканную, истрепанную душу в карманах, да только дело в том, что у большинства из этого большинства карманы дырявые, и по пути грязный и мятый платочек души у них вываливается, но они этого даже не замечают.
И вот однажды в мою жизнь вошел пес. И с его приходом ушла тоска. Было это в августе шестьдесят восьмого, сразу же после вторжения. Он стоял на углу улицы, по которой шли танки. Он был совсем еще молодой; невысокий дворняга без ошейника, немножко коротколапый, с мощным туловом и пушистым хвостом; острые стоячие уши, длинная морда и карие глаза с оранжевыми искорками. Масть — медно-рыжая, и при этом белая грудка.
Он поднял голову и посмотрел на меня, словно о чем-то раздумывая, а потом, виляя хвостом, пошел за мной. Если я останавливался, он останавливался тоже, но все время держал дистанцию метра два; сидел, чуть опустив голову, и словно бы искоса поглядывал на меня. У него был добрый, умный и внимательный взгляд. Точь-в-точь как у моей мамы. Он проводил меня до дома. Когда я вошел туда, он сделал вид, будто собирается продолжить свой путь. Я поднялся к себе и забыл про него. Но когда утром открыл дверь своей квартиры, обнаружил, что пес лежит у порога. Он поднял голову и улыбнулся мне.
Да, да, такое бывает. Собаки иногда улыбаются. И я впустил его к себе в дом. Восемнадцать лет он прожил в нем. Я знаю, почему он так сопротивлялся смерти: он хотел как можно дольше отсрочить миг нашей разлуки. Он знал, что для меня это будет горе. И для меня это действительно было горе, да такое, о каком он и подозревать не мог.
_____
В тот первый день, когда он мне улыбнулся и вошел в мой дом, он обследовал обе комнаты и кухню и остановил свой выбор на узкой кушетке, что стояла у окна в гостиной. Он вспрыгнул на нее и взглянул на меня, словно бы спрашивая, не против ли я. Я сделал знак, что ничего против не имею. С той поры эта кушетка стала его лежбищем. После этого я три раза переезжал; Пес и его кушетка первыми оказывались в моем новом жилье.
Я не стал искать для него какой-нибудь особенной клички, я называл его именем его вида. Я звал его Пес. Пусть он и был беспородный, но все равно принадлежал к собачьему племени. И мне бы очень хотелось, чтобы он меня называл Человек — просто пан Человек. Тем более что при моем бычьем сложении, квадратной голове и басистом, рыкающем голосе называться Соловьем смешно. Все вечно подтрунивали над моей фамилией, которая мне идет, как корове седло.
Мы с Псом сразу же поладили. Он был умный и склонный к одиночеству; как и я, он отнюдь не стремился к обществу своих сородичей, а к сучкам относился с таким же недоверием, с каким я к женщинам.
Я начал читать. На пятом десятке открыл для себя книги, открыл радость, какую приносит чтение. Когда великие мореплаватели, отправлявшиеся исследовать моря и океаны, приплывали к новым континентам, они, должно быть, бывали поражены куда меньше, чем я, когда ринулся в приключение книгочейства. Первое время читал что попало, ходил в библиотеки и брал книги в алфавитном порядке. Но мало-помалу стал ориентироваться лучше и следовал уже не алфавитной системе, а интуиции. И вот однажды я наткнулся на автора, который произвел на меня потрясающее впечатление. Это был Стриндберг[15]. Конечно же, понял я не очень много, но даже это немногое поразило меня. Этот человек потряс меня до такой степени, что я стал учить шведский. Изучал я его самостоятельно. Дома по вечерам разговаривал по-шведски с Псом; само собой, произношение у меня было жуткое, у меня нет способности к языкам. Пес, лежа на своей кушетке, внимательно слушал меня. Я убежден, Пес понимал все языки, потому что в человеческом голосе он слышал только интонации сердца.
Утром и вечером мы с Псом выходили на прогулку. По утрам маршрут выбирал я, а так как времени у меня бывало в обрез, он оставался почти неизменным: мы обходили наш квартал. Но зато уж вечером Пес выгуливал меня. Он бежал уверенной неспешной рысцой, увлекая меня, куда ему заблагорассудится. Хотя выражение «куда ему заблагорассудится» будет не совсем точным. Он тянул меня по улицам в сквер или в парк. И вот там-то для него начиналась настоящая прогулка. Там он замедлял шаг, обнюхивал травы и корни, втягивал запахи земли, воздуха, облаков. Этот пес все чуял, даже — и главным образом — чуял, какое у человека сердце. Я, насколько мог, подражал ему, старательно втягивал в себя запах ветра, запах времени, запахи света. Благодаря Псу я обрел чуткость, узнал, что у всего есть свой запах — даже у звуков, красок и уходящего времени. И еще я научился по-другому смотреть и слушать. Начал воспринимать мир и людей по-собачьему. И в конце концов научился любить жизнь, как любит его сердце собаки. Сердце, которое всегда настороже, но не в тревоге. Сердце, обонянием воспринимающее пространство.