— Ну, Вовочка, как же мы расскажем нашей бабушке — что мы видели в Зоологическом саду?
И мальчик отвечал, старательно морща круглый лоб и вытягивая губы в трубочку:
— Видели… большого слона-а… Большого велиблюда… и ма-аленькую лошадинку.
При этом про слона и верблюда он сказал басом, а про «маленькую лошадинку» тоненьким-тоненьким голоском пропищал.
Я наконец справилась с вафлей.
— Замечательно. Теперь, папочка, попить. Только, пожалуйста, с сиропом.
— У вас какие сиропы? — строго спросил папа продавщицу.
Продавщица с пышными, бумазейно красными щеками отвечала, увеличивая в голосе восторг при каждом новом названии:
— Клюква. Вишня! Свежее сено!! Чайный нектар!!!
Я выбрала «свежее сено» пополам с «чайным нектаром» — кутить так кутить!
Пока я пила, папа смотрев на меня с тревогой:
— Не очень холодная?
— Нет, ничуть.
— А помнишь, Лялька, — спросил он в третий раз, — как вы ревели, когда мы с матерью не пустили вас за грибами?
Я закивала головой. Он счастливо засмеялся.
— Как вы ревели с Муськой, как вы ревели, господи! Три часа подряд. Я думаю — сколько же они еще проревут?
— Еще бы! День-то какой был! Самый грибной. Дождичек моросил, такой светлый-светлый, мокрыми елками пахло, на той полянке маслят полно, а вы… Что? Теперь то небось, через пятнадцать лет, жалко нас стало?
— Жалко… И тогда было жалко, да мать испугалась — дождь. Ну, мы и не пустили вас.
Папа взглянул на меня виновато и счастливо. Как я любила его! Мне хотелось увести его еще дальше, еще ближе к его молодости, и добрая память сразу открыла туда тропинку.
— А ты помнишь, папа, как мы были в Зоологическом, когда ты приезжал с германского фронта?
Он изумился.
— Ну? Неужели ты помнишь? Ты же тогда совсем щенком была?
— Вот, — а помню. У ворот тогда стоял такой киоск — огромная золотая бутылка, лимонад продавали. А мне больше всего хотелось посмотреть на Серого волка, который Иван-царевича возил… Я и волка помню! А ты был в военном… А потом мы все снимались, и я снималась у тебя на коленях и держалась за твою шашку. И мне из-за этого казалось, что я ужасно храбрая. Ты помнишь, папа?
— Да я-то помню, но ты… Лялька! А ведь красивый, я тогда был, а? Кудрявый! — И, тряхнув головой, он тихонько загудел:
А носил Алеша кудри золотые!
Пел великолепно песни городские…
Эх! И усы у меня были — помнишь, какие усы?
— Ну как же, Муська еще говорила: «У папы под носом хвостики растут…» А ты все время подкручивал их и пел: «Усы мои, усыньки, перестали виться, баба моя барыня стала чепуриться…»
— Постой, постой, — папа замахал рукою: — «Чепчик носит, чаю просит, нельзя подступиться». Так?
— Не всё! — торжествуя, сказала я. — «Дали бабе весь мундир, баба стала командир!» Это ж военная, фронтовая песня была…
Смеясь, счастливые и оба молодые, мы подошли к обезьяннику.
Как обычно, возле обезьян было больше всего народу. Озябшие, сизые мальчишки, перевесившись через барьер, как Петрушки, с восхищением и завистью следили за дракой двух молодых макак и поощряли их советами и возгласами.
— Двинь его, двинь!
— Эй, ты, сюда! Вон она, на ветке.
— Хватай ее за хвост! Хватай задней рукой!
За сизыми мальчишками топталась парочка: черненькая миниатюрная девушка и молодой человек с такими огромными ватными плечами, что был похож на киоск. Девушка глядела на обезьян с восторгом, взвизгивала и смеялась, но сразу спохватывалась и, заглядывая спутнику в глаза, степенно спрашивала:
— Женечка, правда, какие они оригинальные?
— Чудаки, — снисходительно отвечал парень.
А обезьяны жили самостоятельной, буйной жизнью, полной трудов и хлопот. Им было наплевать на зрителей, — они были заняты, они все что-то делали. Одна растрепанная макака заботливо выталкивала из клетки поилку. Поилка была вдвинута плотно, макака подпихивала ее то справа, то слева. Другая макака сидела на корточках рядом и с глубоким вниманием наблюдала за работой подруги. Когда ей казалось, что товарищ не справляется с намеченной задачей, она бурно ввязывалась сама, но так как она была глупее первой, то тянула поилку назад. Наконец поилка неожиданно выскочила из клетки. Обе обезьяны на минуту остолбенели — они поняли, что сделали что-то не то. Тогда они стали высовывать худенькие ребячьи ручки и воровато трогать поилку, как бы желая убедиться — тот это предмет или нет? А в клетке рядом седой, бородатый и мужественный павиан деловито тряс сетку: схватится цепкими кулачками за сетку, потрясет и посмотрит — не вышло ли чего? Ан все по-старому! Тщета седобородого павиана была такой нелепо-человеческой, что я окончательно развеселилась.
«Вот это про меня, я — дура», — подумала я без всякой обиды, захохотала и оглянулась на папу.
Он смотрел на меня с радостью; сам он находился в том состоянии наивысшего довольства и доброты, когда у человека остается одно желание: расточить эту доброту. Он сказал:
— Ну, а теперь я покажу тебе слона.
— Ах, ведь еще слон! Пойдем скорее!
Играть мне было уже легко и интересно. Да нет, я уже и не играла, а жила этой внезапно возникшей радостной и милой жизнью…
— Ой, папа, какой он огромный, а уши-то какие, — суетилась я около загородки, и, должно быть, так хорошо получалось у меня детское изумление, что какой-то испитой дяденька, удивительно похожий на тушканчика, заботливо пропустил меня вперед, как маленькую. Но мне даже показалось, что это в порядке вещей!
— Папа, а хвост? — надрывалась я, — Ужасно до чего непропорциональный хвост. А интересно, как его зовут?
— Их зовут Бетти, — почтительно сказал дяденька, похожий на тушканчика. — Они — дама.
Бетти стояла огромная, равнодушная, почти безглазая. Только потрескавшийся хобот двигался из стороны в сторону, да иногда переступали столбообразные, тяжкие даже на взгляд ноги.
«Если есть судьба, то она похожа на Бетти», — подумала я и, испугавшись этой «недетской» мысли, воскликнула:
— Папа, смотри, он пятачок подобрал!
— Ага. Сейчас морковку себе купит. Соображает, как же!
— Они, действительно, работают, — вставил дяденька-тушканчик. — Они сознательные.
— Папа, купил, купил! Ест! Ах, как интересно!
Папа, порывшись в кармане, достал монетку и протянул ее мне. Это был гривенник, весь облепленный табачной трухой.
— На, — сказал пала, — купи слону морковку.
И я с блаженно-глупым лицом бросила слону гривенник. Гривенник мелькнул под самым хоботом Бетти, лихо прокатился под ее чудовищным туловищем и, немного повертевшись, улегся за слонихой, как раз под самым хвостом.
— Эх, неаккуратно, — воскликнул дяденька-тушканчик. — Они не повернутся.
— Не повернутся, — подтвердили в толпе.
«Если слон найдет мой гривенник — мое желание исполнится, меня не исключат», — подумала я, и меня бросило в жар: я искушала Судьбу.
— Не найдет, — точно отвечая моим мыслям, крикнул кто-то.
Огромный хобот Бетти-судьбы ощупывал бетонную площадку. И все не там, все не там! Вот он пошарил справа, потом около решетки, потом замер, чуть покачиваясь. Все кончено. Я вцепилась ногтями в ладони. И вдруг моя судьба, медленно переставляя страшные слоновьи ноги, повернулась к любопытствующим зрителям задом, вытянула хобот и — цоп! — поймала мой гривенник.
— Исполнится, — взвизгнула я, вцепившись в папин рукав. — Все будет хорошо, — ты понимаешь?
В глазах у дяденьки-тушканчика мелькнул ужас. Зрители ахнули. И только папа, мой папа — понял ВСЁ.
— Ну как же не понимаю?! — закричал он сердито, но мне показалось, что из больших глаз его сейчас брызнут слезы, — Все исполнится! Ну, пошли, девочка. Теперь всё посмотрели. Понравилось?
— Очень, папочка, очень! Особенно слон.
— Ну-ну, я рад. Ну, ты куда? К трамваю? А я — налево. К Дяде. Помнишь Дядю? Ну, неужели не помнишь?