Эстер задвинула пустую кастрюлю из-под макарон под кровать. Пусть стоит там. Она надела на себя черную одежду, которая была на ней на похоронах матери, — черный джемпер и брюки от «Линдекс».
Тетушка наверняка хотела, чтобы она надела юбку, но была не в состоянии на этом настаивать. Эстер держалась еще более замкнуто, чем обычно. И не только от горя. В ней кипела злость. Тетушка пыталась объяснить:
— Мама не желала, чтобы мы говорили тебе. Хотела, чтобы ты готовилась к выставке, а не волновалась за нее. Она запретила нам тебе рассказывать.
Так что они ничего ей не говорили. До того момента, когда скрывать уже стало невозможно.
Вернисаж выставки Эстер. Множество людей, которые пьют глинтвейн и едят имбирное печенье. Эстер не замечает, чтобы они разглядывали картины — но, кажется, это и не предполагается. Две газеты берут у нее интервью, ее много фотографируют.
Гунилла Петрини тянет ее за собой, чтобы познакомить со всякими важными особами. На Эстер надето платье, она чувствует себя в нем очень странно. Она радуется, когда в зале появляется тетушка.
— С ума сойти! — восторженно шепчет Марит и озирается по сторонам. Затем она корчит гримаску, обнаружив, что глинтвейн безалкогольный.
— Ты разговаривала с мамой? — спрашивает Эстер.
Выражение лица тетушки меняется. Она отводит глаза, на лице отражается внутренняя борьба, и это заставляет Эстер спросить:
— Что такое? Что-нибудь случилось?
Ей очень хочется, чтобы Марит ответила: «Ничего, все в порядке». Но тетушка произносит:
— Нам надо поговорить.
Тетушка с Эстер отходят в угол помещения, которое постепенно заполняется людьми — они целуются в щечку, пожимают друг другу руки и между делом иногда бросают взгляды на картины Эстер. Постепенно становится шумно и жарко, и мозг Эстер в состоянии лишь частично воспринимать слова тетушки.
— Ты наверняка обратила внимание, что мама начала ронять предметы… что она не в состоянии держать кисть… поэтому поручала тебе закрашивать фон… она не хотела, чтобы ты знала… сейчас, когда у тебя выставка и все такое… мышечная болезнь… а теперь еще легкие… она не могла дышать.
Эстер хочется крикнуть — почему? Почему никто ничего не сказал ей? Выставка! Как они могут думать, что ее волнует эта проклятая выставка!
Мать умерла на второй день Рождества.
Эстер успела попрощаться с ней. Они с тетушкой остервенело прибирались в домике в Реншёне и то и дело ездили в больницу в Кируне. Эстер пытается найти свою эатназан за той застывшей маской, в которую болезнь превратила ее лицо. Мышцы под кожей отказываются работать.
Мать может говорить, но быстро устает, и речь ее звучит неразборчиво. Она спрашивает, как прошел вернисаж.
— Они ничего не понимают! — шипит тетушка.
Рецензий на выставку оказалось немного, и их никак нельзя назвать положительными. Под рубрикой «Молодое искусство» один из рецензентов рассказывает, что Эстер Каллис и впрямь хорошо рисует для своего возраста, однако ей нечего сказать. Ее пейзажи и зарисовки не затронули его за живое.
Примерно то же самое говорят и остальные. Эстер Каллис — всего лишь ребенок. В чем цель выставки? Одна из рецензентов ставит под сомнения действия владельца галереи и Гуниллы Петрини. Она пишет, что Эстер Каллис не является юным гением, которого они хотели бы видеть, но именно ей придется расплачиваться за их стремление к славе.
Гунилла Петрини позвонила Эстер в тот же день, когда вышла первая рецензия.
— Не обращай внимания, — сказала она. — Получить отклик рецензентов — это уже немало, многие об этом и мечтать не могут. Но об этом мы поговорим при удобном случае. Сейчас позаботься о своей маме. Передавай ей привет от меня.
— А вот послушайте это, — говорит тетушка и громко цитирует: — «Эстер Каллис выросла среди саамов». Что они хотели сказать? Примерно как Маугли, который вырос среди волков, но так и не стал волком.
Мать смотрит на Эстер своим чужим, лишенным выражения лицом, с усилием подбирает слова.
— Это очень хорошо, — говорит она с нажимом. — Хорошо, что у тебя не саамское имя, что ты выглядишь иначе. Понимаешь? Если бы они поняли, что ты саами, никто из них не решился бы критиковать тебя. Твои картины…
— …очень хороши для лопарской девочки, — вставляет Марит.
Но мать хочет объяснить по-другому.
— …выражение нашей экзотической культуры, а не собственно искусство. Тебя никогда не стали бы судить на общих основаниях. Поначалу это дает небольшое преимущество. Немного больше внимания. Но далеко на этом не уедешь…
— Не дальше Лулео, — говорит тетушка и копается в сумочке, ища пачку сигарет — скоро ей придется опять выйти на балкон покурить.
— Возможно, они чувствуют, что не могут по-настоящему оценить наше искусство. Поэтому те, кто чуть-чуть талантлив, получают ту же оценку, что и самые лучшие. Для чуть-чуть талантливых это хорошо, но ты…
— …ты будешь состязаться только с самыми лучшими, — заканчивает фразу Марит.
— Я всегда чувствовала себя как в клетке. Никто не верил, что мои работы могут заинтересовать еще кого-то, кроме туристов и других саамов. — Она смотрит на Эстер долгим взглядом, который трудно понять. — В тебе так много от бабушки, — говорит она.
— Знаю, — говорит тетушка. — Она как ахкку. Я всегда это говорила.
Эстер слышит у себя за спиной, что тетушка плачет.
— Сколько раз дома в Реншён… — говорит мама. — Помню, я смотрела на тебя. Как ты движешься. Как обращаешься с животными. И думала: боже мой, так делала моя бабушка. Но ты с ней никогда не встречалась.
Эстер не знает, что ответить. В ее самых ранних воспоминаниях на кухне всегда две женщины. И вторая — не тетушка, это совершенно ясно.
Тетушка не носила такой странный головной убор, и никогда Эстер не видела ее в цветастом платье с застежкой спереди и в фартуке.
После этого мать умирает. Не сразу после разговора, но неделю спустя наступает конец. Папа и Антте забирают ее из больницы. Мертвая, она принадлежит им. Мать Антте, жена отца. Эстер не приглашают, когда открывают завещание. И тетушку тоже.
После поминок отец и Марит ссорятся. Эстер слышит их голоса через дверь кухни.
— Дом слишком велик для нас с сыном, — говорит отец. — И зачем мне ателье?
Он заявляет, что собирается все продать. И оленей тоже. У него есть друг, который владеет несколькими туристическими коттеджами возле Нарвика. Отец и Антте могут войти в дело как совладельцы и к тому же работать на полную ставку.
— А что будет с Эстер? — шипит тетушка. — Куда она денется?
— У нее своя жизнь, — возражает отец. — Она будет учиться дальше в этой своей художественной школе. А что я, по-твоему, должен сделать? Не могу же я ради нее перебраться в Стокгольм. И сохранить все это хозяйство ради Эстер я тоже не могу. Я был не старше ее, когда мне пришлось самому встать на ноги.
Вечером, когда они сидят перед телевизором — тетушка, отец, Антте и Эстер, — он достает свой бумажник, снимает резинку, надетую поверх него, вынимает двадцать пятисоток и отдает их Эстер.
— Посмотри в ателье, что ты хочешь забрать с собой, — говорит он. Отец сворачивает купюры Эстер и надевает на них резинку.
— Проклятье! — восклицает тетушка и поднимается так резко, что чашки на столе бренчат о блюдца. — Половина всего этого принадлежит ей. Десять тысяч! Ты считаешь, что это и есть ее доля — по справедливости?
В ответ отец молчит.
Марит выбегает на кухню и включает все краны. Эстер, отец и Антте слышат сквозь шум воды и звон посуды ее громкие рыдания.
Эстер смотрит на Антте, лицо у него белое, оно кажется голубым в отсвете экрана телевизора. Она пытается сдерживаться. Она не хочет знать. Но ее уносит вверх к потолку в голубом свете экрана как в потоке воды. Сверху она видит Антте и отца. Телевизор тот же самый. Но комната не та. Другая мебель.
Квартира малюсенькая. Они полулежат на диване и вяло смотрят телевизор. Антте на несколько лет старше, он заметно растолстел. У отца вокруг губ пролегли морщины, от чего с его лица не исчезает горькое выражение. Эстер видит, что папа надеялся встретить другую женщину. Думал, что шансы больше, если работать в коттеджном комплексе в Нарвике.