Через два часа Белкина вышла на небольшой станции, держа в руках чемодан и постель, скатанную и стянутую брезентовыми ремнями. Решила немножко выждать, пока разойдется народ: легче будет обратиться к милиционеру. Присела на скамейку, разглядывая здание вокзала — должно быть, старинное, историческое; необыкновенно высокую телевышку, синие купола церквушки вдалеке, — совсем уж как из времени царя Гороха. Приуныла от такой новой, неожиданной обстановки, и вздрогнула, когда кто-то сверху гаркнул:
— Разрешите обратиться?
Перед нею стоял милиционер средних лет, но еще вполне симпатичный, и даже немного пахнущий одеколоном. Она вскочила, на всякий случай прихватив вещи, — эта привычка у нее навсегда выработалась за длинную одинокую дорогу, — хотела разъяснить милиционеру, что она не какая-нибудь, а приехала к родной тетке, только вот не знает точного адреса.
— Вы ли будете девушка Белкина? — опередил ее милиционер.
— Белкина, правильно!
— То-то гляжу…
Она вспомнила о телеграмме, ничуть не удивилась — так и должно быть в нашей стране, спросила:
— Значит, получили?..
— Как же, полный порядок! И тетушка вас ждут, третий день к электричкам приходили. Давайте-ка вещички. — Милиционер отобрал чемодан и постель, зашагал к вокзалу, приговаривая: — Порядок, как же!
Обогнули вокзал, вышли на площадь, пересекли ее и остановились возле сквера с какими-то очень зелеными, прямо роскошными по густоте деревьями. Под ними стояла круглая пивная, в открытой двери толпились мужики с пол-литровыми банками в руках, спорили, матерились. А вверху, в зелени чистенькой молодой листвы, суетились и орали черные птицы, похожие на ворон, и проглядывали большие гнезда из прутьев и соломы.
«Может, грачи? — подумала Белкина. — Как это в книжке: «Вдоль по пашне скачь да скачь, а зовется птица — грач».
Ей захотелось пить. Но воду нигде не продавали. Она провела языком по сухим губам, глянула в дверь пивной: «Вот бы полбаночки…» — и застыдилась: что скажет о ней товарищ милиционер? Пьяница, скажет, приехала к нам из Сибири.
На площади развернулся автобус, побежал к скверу и приткнулся у самого заборчика.
— Девушка, — нежно тронул Белкину за плечо милиционер. Он поднял чемодан и скатку, втиснулся в переднюю дверь, кивнул шоферу, уложил вещи к ногам кондукторши. — Прошу садиться, — сказал он Белкиной. — Вот вам адресок. Тут все записано — улица, дом, фамилия. Сойдете у церкви, третья остановка. Всего хорошего, бывайте, девушка, — и милиционер красиво, аж загорелись щеки у Белкиной, козырнул ей, шоферу, кондукторше и всему автобусу.
Одна, вторая остановка. Дома деревянные, старые, как бы увязшие в топкую землю по самые окна. Зато дорога гладкая, асфальтовая. Будто не дорога для домов, а дома для дороги: показать, какая она значительная. Но зелени много — сады, сады… Кое-где виднелось белое цветение, и пахло душновато, медово, как никогда не пахнет в Сибири.
— Вам здесь, — сказала кондукторша, когда автобус остановился напротив большущей церкви, украшенной синими куполами. Помогла вытащить чемодан, очень любопытствуя, оглядела Белкину, показала в какую сторону ей двигаться.
Несколько минут Белкина внимательно рассматривала церковь. Она немножко побаивалась ее величия, золотых крестов, воткнутых в самое небо, ей казалось, что из железных овальных дверей, похожих на ворота, в любую минуту может выйти сам бородатый Иисус Христос и произнесет: «Помолись, девушка Белкина!» Но в душе у нее была и хитренькая радость: «Вот стою, и ничего. А привыкну — совсем перестану бояться. Это ж дурман, темная сила, которая в отсталости держала народ».
Подняла чемодан и скатку, потихонечку зашагала в узенький переулок — немощеный, с лужами, гусями и собаками, — такой же, как в городе Туринске. Дом № 14 нашла с правой стороны, удивилась — большой новый дом под железной крышей, с голубыми наличниками, стеклянной верандой, садом и красивой вывеской на калитке: «Во дворе злая собака». Ого, ничего себе живет тетушка! Толкнула калитку, осторожно переступила порожек — собака залаяла, но была привязана коротко, — опустила вещи на доски, протянутые к самому крыльцу, стала ждать.
Открылась дверь в доме, после скрипнула дверь на веранде, и в проеме обозначилось широченное, в синюю полоску, платье, тяжелые ноги, округлые руки, и после… Только после Белкина увидела маленькое, пухлое лицо женщины, выпуклые водянистые глазки и раздавшийся в улыбке и страдании рот. Она не узнала тетку, Мамыкину Анастасию, подумала: «Может, это не тетка вовсе?», но женщина заговорила, пожалуй, просто заохала, запричитала что-то непонятное, и Белкина до колик в сердце почувствовала: «Она!»
Тетка пошла к ней, слепо нащупывая ногами ступеньки крыльца, не мигая глазами, будто боясь выпустить ее из виду, — и было ясно, что она тоже не узнала племянницу, ждет ее голоса, какого-нибудь подтверждения, чтобы потом уже обрадоваться по-настоящему.
— Здравствуйте, Анастасия Ивановна! — четко выговорила Белкина (так они встречались с воспитателями в детдоме) и вытянулась, опустив руки, чуть вскинув голову. Чтобы тетка видела ее во весь рост и поняла, какой она теперь взрослый человек.
— Мотенька, родненькая!
Тетка опустила на ее плечи руки, привалилась пухлым большим телом, — голова Белкиной утонула в мягкой теткиной груди, и она слегка попятилась, чтобы не задохнуться, — тетка целовала ее в шестимесячные кудряшки, плакала и делалась до невыносимости жаркой.
Белкина не ожидала такой встречи (у нее ведь не было никаких родственников, кроме Анастасии Ивановны), расстроилась, что вышло так несолидно, будто она все еще беспризорная, как десять лет назад. К тому же она очень не любила свое деревенское имя, — это, пожалуй, больше всего ее обидело, — и она, грубовато высвободившись из-под теткиных рук, сказала:
— Зовите меня Мила. Я девушка городская, Анастасия Ивановна.
Подняв чемодан, Белкина быстро пошла по доскам к крыльцу. Из конуры на нее молча смотрела седобровая собака.
Белкина стала работать на швейной фабрике, ее посадили «на поток» — сшивать рукава для мужских костюмов. Неинтересное дело, но выполняла она его с охотой, даже творчески: экономила минуты, не болтала с соседками, не вскакивала за пять минут до перерыва, — и к концу дня сшитых рукавов у нее всегда оказывалось больше, чем у других швей. Через месяц ее повысили — поставили на сшивание пиджаков, а к осени она стала бригадиром «молодежной». Фотографию Белкиной, где она снята в черном детдомовском берете со звездочкой и смотрит строго, из-под ровно срезанной челки, повесили на доску Почета. Директор фабрики, выступая на собрании, упомянул ее фамилию, сказав при этом: «Возьмем, например, девушку Белкину. Слабый физически человек, а трудится как богатырь, постоянно болеет за коллектив. Большой, красивой души человек…»
После работы она отправлялась в столовку (дома она не питалась принципиально: с первого дня ей очень не понравилась теткина мелкая жизнь для себя, «своим родным кружочком»), читая книжку, съедала что-нибудь дешевенькое и бежала в восьмой класс вечерней школы: решила получить среднее образование и обязательно поступить в техникум. Домой возвращалась поздно, сразу принималась за уроки.
Тетка ждала ее, подогревала ужин, заваривала покрепче чай (пила сама, чтобы не уснуть), подсаживалась поближе к ней и молчала. Молчала долго, терпеливо, потом говорила шепотом (не помешать бы сильно племяннице):
— Милочка, выпей хоть чайку. Заработалась вся, худенькая… Вот тут я наготовила…
Белкина отрывала от тетрадки голову, внимательно вглядывалась в горестное теткино лицо, как бы стараясь распознать малознакомого человека, и вдруг хмурилась и слегка пристукивала кулачком по столу.
— Анастасия Ивановна! Сколько раз я буду повторять: жалость унижает человека. Я сама себе зарабатываю на жизнь.
— Да как же, мы единственные родные, — всхлипывала тетка. — Прости меня, родненькая, что своевременно не взяла тебя из детдома: муженек у меня был строгий, ничего такого сказать ему не могла. А тут вскоре ты и сама объявилась…