Он ушел, сильно кивая правым плечом, широкий, расхлябанный от работы. Остался запах бензина, железа. Вспомнилось — воевал вместе с Пашкиным отцом, израненный, изрезанный в госпиталях. А вот приковылял, приглашает. И такая обида подступила — пеной в горле закипела, захотелось Наталье броситься на сына, бить, колотить его чем попало, а после самой разбежаться и стукнуться головой о стену. Когда стихли шаги Максимыча и злость отпустила грудь, Наталья подумала: «Хорошо, что Паши нет дома — натворила бы чего-нибудь». Но поговорить решила окончательно, последний раз. Только бы Ленка поскорее из школы вернулась, в два голоса можно вдвое больше всяких убедительных слов наговорить.
Ленка пришла поздно, насупленная, будто обиженная кем-то. Глаза сощурены, чутко присматриваются, губы стиснуты, как от боли. Наталья глянула, испугалась: Ленка сейчас была очень похожа на нее — такой она сама была в девках. Побежала собирать на стол, спросила из кухни, что случилось. Оказывается, ничего особенного — просто мальчишки на уроках хихикали и на бумажках рисовали Павла, переписывали стишки. Две таких бумажки Ленка нашла у себя в портфеле — сумели подсунуть. В другое время и Наталья расстроилась бы, обязательно даже, но сегодня она так отчаянно готовилась к разговору с Пашкой, что на другие переживания не осталось силы. Сели ужинать, Ленка спросила:
— Мам, у нас есть выпить?
Поискали, нацедили две рюмки. Сделалось веселее, еда легче пошла. Условились, как встретить Пашку, что говорить. Если будет куражиться и махать кулаками — сбегать за Машиным мужем, пусть скрутит, успокоит.
Приготовились ждать, Ленка взяла книгу, Наталья — недовязанную рукавицу. Сидели часа три, перестало говорить радио возле клуба, надоело тявкать собакам, деревня оглохла, — и вот издали, домов за пять, услышали голос Павла. Он бодро, прерывисто напевал: «На пыльных тропинках далеких планет…» Наталья бросила рукавицу, Ленка оттолкнула книгу, будто вычитала что-то непереносимое.
Павел широко хлопнул калиткой, свалил в сенях ведро, перепугал теленка (Наталья отлучала его от коровы), матюгнулся и наконец нащупал дверь. От порога крикнул, вертя у себя перед носом конверт:
— Письмецо получил. Надька ходила на почту, принесла. От Алексея, дружок что надо! Пишет — договорился. Пишет — ждет, жилплощадь подыскал. Так и написано: «Первое время трактористом будешь вкалывать на заводском дворе, по специальности. Опосля приглядишься, в цеха перемахнешь, ближе к чистой работе». Все, значит, еду!
— Когда? — спросила Ленка.
— Вот соберусь…
— Мама, соберем. — Ленка встала. — Где его чемодан?
— Выгоняешь, значит. Брата выгоняешь? — Павел тяжко насупился, сжал губы и тоже стал похож на мать.
Наталья подошла к нему, хотела громко и твердо сказать: «Уезжай!», но как-то сразу ослабела, взяла его за руку, всхлипнула, пробормотала:
— И правда, лучше уезжай, Паша.
— Без сожаления, значит? — Павел сел на лавку. — Между прочим, для вас тоже стараюсь: из грязи вытащить хочу.
Ленка бросала в чемодан, что попадалось под руку Пашкиного, сверху положила костюм лавсановый и подарочные куски ситца. Придавила ногой крышку, защелкнула замки, перекосившись плечом, подтащила чемодан к Пашкиным ногам.
Павел минуту смотрел на него, будто взвешивал «на глаз», и вдруг пнул так сильно, что крышка распахнулась, вывалив все добро, а сам Павел спиной ударился в стенку. Свалилась на пол фуражка; не выпрямляясь, Павел рванул ворот гимнастерки и застонал, завыл, как от сильной зубной боли. Потом начал всхлипывать, прикрыл ладонью глаза, и Наталья бросилась к нему, сразу позабыв, сколько Павлу лет, из-за чего они так разругались.
5
— Мама, дай молока.
Перестав наговаривать, очнувшись от множества жалобных слов, которых и сама почти не понимала, мать заторопилась к ведерку, принесла его в обеих руках, впереди себя, будто боясь разбить, подала к самым губам Павла.
Он жадно припал, и сначала пена, шипя и лопаясь, обволокла ему лицо, после влилась в иссохший рот пресная, парная влага. Закрыв глаза, он пил и пил — как дышал, легко, огромными глотками. Мать трогала рукой его плечо, нашептывала:
— Попей, попей…
Когда молоко полилось по губам и подбородку, Павел отдал ведерко. Надев его на согнутую в локте руку, мать неторопливо пошла вдоль плетня, трогая новенькие, чисто затесанные столбы, покачивая плетень. Осмотрела калитку, — Павел и ее успел подтянуть, подладить, — хлопнула несколько раз, будто входя и выходя из огорода, накинула веский крючок. Вернулась, села на другой край чурбака.
Рассвет над степью истончился, растекшись ввысь и вширь, понемногу стал превращаться в белый свет, и лишь черные тени возле саманок, тополей, бредущих по улице коров были клочками ночи. Разверзались дали, охватывали деревню со всех четырех сторон, она делалась меньше, затеряннее, но и ярче, — начинали светиться известковые стопы, крыши саманок, — и далеко-далеко она будет виднеться весь огромный день, как оброненная в травы, начищенная о степные дороги подкова.
Павел вздрогнул, остро, до легкого страха ощутив степное пространство, сказал:
— Сегодня подлажу колодец, завтра примусь за кизяк.
— И в совхоз теперь пойдешь? — тихо спросила мать, опасаясь помешать его мыслям.
Павел легонько вздохнул.
— Одумался, знать…
— Нет, не думал. Да и когда было.
— Отчего ж так?
— Не знаю, — ответил Павел и почувствовал, что надо как-то объяснить матери, начал говорить тихо, сбиваясь: — Встал, вышел во двор — дышать нечем. Хватаю воздух, как рыба, — а тут ветер, такой знакомый, с огорода, со степи, что ли, и в грудь, в лицо мне… Будто чего-то живого напился.