Поэтому ничего удивительного, что мы с сестрой завидовали друзьям-неевреям и мечтали о том, чтобы наша семья чуть больше походила на их семьи. Наибольшую зависть у нас, пожалуй, вызывало Рождество. Оно представлялось нам идеальным торжеством, на грани фантастики. Представляете, иметь ежегодную традицию, благодаря которой ты, без всяких заслуг, получаешь горы подарков, ешь сладкое и смотришь мультики! Мой отец, не испытывавший аналогичного восторга, обычно говорил, что христиане празднуют “день рождения Калле Анки[1] ”. Впрочем, его ирония на нас не действовала. Нам приходилось праздновать Хануку – торжество, когда зажигают свечи в память о еще одной победе в еще одной еврейской освободительной войне, а также о не слишком захватывающем чуде, что старого лампадного масла хватило более чем на неделю. Конечно, все восемь дней праздника мы получали подарки, но по сравнению с горами рождественских подарков наших друзей это воспринималось как лотерейный билет без выигрыша. У евреев даже Деда Мороза не было.
Кроме того, само празднование Хануки сильно отличалось от мирного и спокойного торжества, каковым я в то время представлял себе Рождество. Ведь когда собиралась наша семья, поднимался настоящий шум и гам. Шумела в основном мамина родня, родственники с папиной стороны вели себя чуть более сдержанно. В моем детстве, когда поколение всех бабушек и дедушек еще было живо, эти праздники в основном устраивались в доме маминых родителей в Хессельбю и проходили примерно одинаково. На втором этаже накрывали длинный стол, вокруг которого сидели мои родители, их родные и двоюродные братья и сестры и компания безумных стариков и старух. Стоял невероятный гвалт. Все наперебой кричали, читали что-то на древнееврейском, чего никто не понимал, и оскорбляли друг друга как по-шведски и по-немецки, так и на идише. То тут, то там раздавалось meshuggah и Dummkopf[2]. Пахнущие чесноком мужчины говорили, перебивая друг друга, а маленькие истеричные женщины, подобно встревоженным курам, метались между кухней и столовой с порциями одна больше другой. На этих сборищах было безумно много еды. Десятки литров куриного бульона с кнедлями, фаршированная рыба, мясной рулет, халы, шницели, картошка и красная капуста – это лишь часть того, что со скоростью молнии метали на стол под постоянное заклинание: “ешь больше”. Подобное заклинание было совершенно излишним в нашей семье, где приготовление пищи являлось любовным действом, которое могло компенсироваться лишь поеданием оной в огромных количествах.
На эти торжества всегда собирались одни и те же родственники. Приходили тетя Хильда, которая жульничала, играя в карты, и Гюнтер, который так и не женился и, по словам бабушки, вечно ее объедал. Обязательно присутствовали весельчак Киве, добрый толстый дедушка Эрнст, дедушкин брат Хайнц и его розовощекая жена Рут. Ну и, естественно, бабушка Хельга, которая, скажем, стоя под кухонной вытяжкой и покуривая “Пэлл-Мэлл” без фильтра, помешивала в кастрюле и спрашивала кого-нибудь из не подозревавших подвоха родственников: “Кто, черт возьми, приготовил этот омерзительный рис?”
Я был первым правнуком в семье и мало что понимал из происходящего. Не знал даже, в каком родстве я с ними со всеми состою и почему они себя так странно ведут. Правда, задумываться над этим я стал только много позже. В детстве я лишь изо всех сил старался доесть как можно быстрее, чтобы ускользнуть на первый этаж и спокойно почитать дядину старую книжку “Калле Анка” (чтобы хоть немного проникнуться христианским рождественским чувством).
Но это было очень давно – теперь старшее поколение, с которым я обычно проводил такие праздники, за исключением бабушки, умерло. Тем самым семья утратила часть своей боевитости и стала более шведской по характеру. Думаю, мы с сестрой в конце концов получили то, о чем мечтали. Со всеми вытекающими плюсами и минусами.
* * *
Закрыв балконную дверь, я спускаюсь на кухню. Там стоит отец и делает бутерброды – в промышленных количествах. Перед ним аккуратными парами разложены шестнадцать кусков хлеба в ожидании превращения в восемь двойных бутербродов. Потенциальная начинка лежит рядом. Колбаса из сетевого магазина “Лидл” (стопроцентно некошерная), сыр и нарезанные овощи.
– Сколько вам понадобится? – спрашивает отец, размазывая масло на одном из кусков хлеба так, чтобы оно доходило до краев.
– Я могу сам себе намазать, – отвечаю я. – Мы ведь никуда не опаздываем?
– Сколько тебе надо бутербродов?
– Не знаю. Пожалуй, три.
Отец смотрит на меня скептическим взглядом.
– Неужели тебе этого хватит? Ты ведь всегда так много ешь.
– Хватит, – отвечаю я.
– А сколько сделать для Лео? – спрашивает он.
– Не знаю.
– Где он, кстати?
– Спит.
– По-прежнему? И сколько этот парень еще будет спать?
– Он вчера довольно поздно лег, так что наверняка часов до восьми.
– Не пойдет, – говорит отец. – Мы ведь меньше чем через час должны выехать.
Я несколько раз моргаю, словно пытаясь окончательно проснуться.
– А мы не можем поехать чуть позже? – предлагаю я. – Чтобы он еще немного поспал.
– Я уже сказал, что не хочу выезжать слишком поздно. Я сейчас пойду гулять с собакой, а ты пока можешь разбудить сына.
Я наблюдаю за тем, как отец бредет по улице со своей любимой собакой. В отличие от нас с сестрой, он, похоже, всегда чувствовал себя в этом пригороде как дома. У нас же этого ощущения так и не возникло. Вероятно, потому что чисто шведское окружение напоминало нам о том, насколько наша семья, на самом деле, отличается от остальных. Разумеется, мы изо всех сил старались не выделяться. Особенно сестра, чье безудержное стремление отмечать христианские праздники выходило за рамки моего понимания. Ведь ей хотелось не просто праздновать Рождество, а непременно с елкой. Когда сестра каждый год в конце осени излагала это свое желание остальным членам семьи, нельзя сказать, чтобы оно находило живой отклик.
– Ни за что, – категорично заявлял отец.
– Ни в коем случае, – столь же категорично отказы вала мама.
Судя по всему, вопрос о рождественской елке был почему-то особенно щекотливым. Ведь, как уже говорилось, ортодоксальными евреями мы не были. Мы ели свинину, когда ее нам давали, красили яйца на Пасху и ходили в церковь по случаю окончания учебного года. Но елка явно знаменовала собой для родителей ту невидимую границу, дальше которой ассимиляция для них оказывалась невозможной. Впрочем, моя сестра, надо отдать ей должное, была не из тех, кто сдается после первой попытки.
– Ну пожалуйста, – продолжала канючить она. – Почему мне нельзя поставить елку? Ведь у всех осталь ных она будет.
– Мы евреи, – многозначительно возражал отец. – Мы елок не ставим.
– Ну совсем маленькую, – приставала сестра.
– Елка у нас в доме появится только через мой труп, – говорила мама.
– Она сможет стоять на балконе, – не унималась сестра.
– Даже речи быть не может, – не сдавалась мама. – Никаких елок. Это мое последнее слово.
Дискуссия обычно заканчивалась тем, что сестра выкрикивала что-нибудь злобное и хлопала дверью к себе в комнату с такой силой, что казалось, дверь сорвется с петель. Независимый сторонний наблюдатель мог бы сделать вывод, что переговоры тем самым окончены. Однако ничего подобного, ибо сразу после этого происходило следующее:
1. Любезный сосед (возможно, по просьбе моих родителей) срубал у себя на загородном участке маленькую елочку и дарил сестре.
2. Сестра ставила елочку у себя в комнате, наряжала ее на христианский манер и клала под нее свои подарки.
Оставалось только восхищаться сестрой. Но даже выиграв битву за Рождество, что она проделывала ежегодно, сестра не удовлетворялась достигнутым. Нет, теперь ей хотелось, чтобы мы еще водили хоровод вокруг елки.