– Может, и будешь. Но предупреждаю тебя: женщине, которая стремится к могуществу и богатству, придется заплатить за это высокую цену. Возможно, ты и станешь великой женщиной, подобной Мелюзине или Иоланде, или хотя бы мне, но ты все равно останешься женщиной, всегда будешь чувствовать себя неуверенно в этом мире мужчин. Ты вольна делать все, что в твоих силах; возможно, ты даже обретешь некую власть, особенно если удачно выйдешь замуж или получишь хорошее наследство, однако тебя никогда не оставит ощущение того, сколь труден твой путь, сколь тверда дорога у тебя под ногами. Может, в ином мире – а впрочем, кто знает, что там, в ином мире? – тебя и услышат; или ты сама услышишь их…
– Кого? Что я услышу?
Бабушка улыбнулась.
– Тебе и самой известно. Ты уже слышала их.
– Голоса? – спросила я, вспомнив о Жанне.
– Возможно.
Невыносимая августовская жара медленно спадала; в сентябре стало гораздо прохладнее. Блекло-зеленая листва на деревьях в большом лесу и на берегах озера начала желтеть, и ласточки каждый вечер кружили над башнями замка, словно прощаясь с нами до следующего лета. Они гонялись друг за другом, на головокружительной скорости описывая круги, и их стаи напоминали взметнувшуюся в танце вуаль. Бесконечные ряды виноградников под тяжестью зрелых гроздей склонились к самой земле; крестьянки, засучив рукава на мускулистых руках и прихватив большие плетеные корзины, каждый день с утра до вечера собирали виноград, а мужчины ставили полные корзины в повозки и везли в давильню. Запах винограда и забродившего вина неизбывно висел над деревней; подолы платьев у женщин покрылись синими пятнами, подошвы ног стали лиловыми; все считали, что год выдался на редкость удачный – и урожай богатый, и ягоды сочные. Когда мы с фрейлинами, катаясь верхом, проезжали через деревню, нам предлагали попробовать молодого вина; оно было легким и терпким на вкус, и от него во рту отчего-то становилось щекотно; мы морщились, а крестьяне смеялись.
Мою бабушку больше не застать было в ее любимом кресле, где она всегда сидела, строго выпрямив спину, и руководила не только своими служанками, но и всем замком, а также землями моего дядюшки. Еще в начале лета мы каждый день видели ее в этом кресле, но по мере того, как солнце стало меньше припекать, она как-то притихла и с каждым днем становилась тоже все бледнее и холоднее. Вскоре после завтрака она удалялась отдохнуть и лежала почти до вечера; лишь тогда она поднималась с постели, под руку с моим дядей выходила в большой обеденный зал и приветствовала собравшихся, которые встречали своих господина и госпожу радостными криками и грохотом клинков по столу.
Жанна, ежедневно посещавшая церковь, поминала бабушку в своих молитвах. Я же, точно ребенок, попросту смирилась с ее новым распорядком жизни; каждый полдень я навещала ее, садилась возле постели и читала ей вслух. И неизменно с нетерпением ожидала, когда она снова разоткровенничается со мною, поведает о том, какие желания, обращенные к богине Мелюзине, уплывали в виде бумажных корабликов по водам рек и ручьев, текущих в море, когда меня еще и на свете не было. Бабушка научила меня гадать по картам; вытаскивая из колоды очередную карту, она сообщала название этой карты и объясняла ее значение.
– А теперь попробуй ты, – предложила она однажды и, перетасовав колоду, вынула карту и ткнула в нее своим тонким пальцем. – Что, например, говорит тебе вот эта?
Я перевернула карту. С картинки на нас смотрела сама Смерть в черном плаще с капюшоном, скрывавшим лицо; плечи у Смерти были понуро опущены, и на одном плече она несла косу.
– Ах так! – воскликнула бабушка. – Значит, ты и ко мне наконец заглянула, подружка? Жакетта, сбегай, пожалуйста, к дяде и попроси его поскорее зайти ко мне.
Я проводила дядю к ней в спальню, и он опустился на колени возле ее постели. Бабушка благословляющим жестом коснулась его головы, затем легонько оттолкнула его от себя и произнесла строго, словно именно он виноват в том, что осенние дни становятся все холоднее:
– Нет, я просто не в силах больше выносить эту погоду. И как только вы можете жить здесь! В ваших краях почти так же холодно, как в Англии, а зимы, по-моему, длятся целую вечность. Нет, это не для меня. Я уезжаю на юг, в Прованс.
– Ты уверена? – засомневался дядя. – Мне казалось, ты в последнее время чувствуешь себя неважно. По-моему, ты всего лишь немного устала; может, тебе лучше сперва отдохнуть здесь?
Бабушка раздраженно щелкнула пальцами и высокомерным тоном заявила:
– Здесь мне слишком холодно. Можешь отдать соответствующие распоряжения охране, а я велю выстлать мой портшез мехами. Однако весной я непременно вернусь.
– Разве не удобнее тебе было бы остаться сейчас здесь, в теплом доме? – не сдавался дядя.
– Можешь считать это моим капризом, но мне хочется еще разок повидать Рону, – ответила бабушка. – И потом, нужно еще закончить кое-какие дела.
Спорить с ней никто никогда не осмеливался – все-таки она была демуазель де Люксембург! Так что через несколько дней ее просторный портшез стоял у дверей, буквально заваленный внутри пушистыми шкурами, а бронзовая переносная грелка была полна горячих углей; на пол в портшезе положили нагретые на плите кирпичи, чтобы в ближайшие пару часов бабушка совсем не ощущала холода. Для прощания с ней все обитатели дома, в том числе и слуги, выстроились у крыльца.
Она подала руку Жанне, затем поцеловала мою тетю Жеанну и меня, и дядя помог ей подняться в портшез. Напоследок она крепко сжала его руку своей сухой ладошкой и сказала:
– Обещай, что в твоем доме Девственница по-прежнему будет в безопасности. И главное – береги ее от англичан; таков мой тебе наказ.
Дядя покорно поклонился и попросил:
– Ты только возвращайся поскорее.
Его жена, моя тетка Жеанна, жизнь которой с отъездом хозяйки нашего Дома существенно облегчалась, поспешила к бабушке, помогла ей устроиться в портшезе и поцеловала в бледную холодную щеку. Но именно меня демуазель де Люксембург высмотрела в толпе провожающих и поманила к себе крючковатым, костлявым пальцем.
– Да благословит тебя Господь, Жакетта, – промолвила она, когда я подошла к ней. – Не забывай того, чему я учила тебя. Ты у нас пойдешь далеко! – И она ободряюще улыбнулась мне. – По-моему, куда дальше, чем ты сейчас можешь себе вообразить.
– Мы ведь весной снова увидимся, да?
Бабушка не ответила, лишь пообещала:
– Я непременно пришлю тебе свои книги. И тот браслет.
– Но весной ты навестишь меня и моих родителей в Сен-Поле?
И по ее грустной улыбке я поняла, что никогда ее больше не увижу.
– Благослови тебя Господь, детка, – повторила она и тут же задернула занавески портшеза, словно опасаясь холодного утреннего ветерка.
И кавалькада выехала за ворота замка.
В ноябре я проснулась среди ночи в своей девичьей постели, которую делила со своей фрейлиной Элизабет, села и прислушалась. Мне показалось, что кто-то нежным голосом, очень высоким, но еле уловимым, окликнул меня по имени. Затем совершенно отчетливо послышалось чье-то пение. Странно, но пение доносилось прямо из окна, хотя наша комната была на одном из верхних этажей башни. Накинув поверх ночной рубашки плащ, я подошла к окну и сквозь щель в деревянных ставнях выглянула наружу, однако там не было видно ни зги. Окрестные поля и леса были черны, как самый черный фетр, и совершенно безмолвны, и все же то пронзительное пение явственно раздавалось за окном, безусловно, это пел не соловей, хотя звук был почти таким же высоким и чистым. И, уж конечно, это был не крик совы – скорее, этот мелодичный и протяжный голос напоминал мальчишеский: так поют солисты в хоре мальчиков. Я вернулась к постели и растолкала Элизабет.
– Ты слышишь?
Но та даже проснуться была не в силах и полусонным голосом пробормотала:
– Ничего я не слышу. Я сплю. Прекрати толкаться, Жакетта.
Только тут я заметила, что стою босыми ногами на совершенно ледяном каменном полу, и снова забралась в кровать. Когда я сунула замерзшие ноги под теплый бочок Элизабет, она что-то недовольно пробурчала и повернулась ко мне спиной. Некоторое время я лежала, подозревая, что не усну и так и буду в теплой постели внимать этому таинственному пению. Однако, согревшись, я довольно быстро задремала.