С фронта он вернулся в чине подполковника, с ходу, без остановки, попробовал прорваться к своим, к жене и к детям, которые находились на Урале, в Екатеринбурге, но не сумел – застрял в Поволжье: туда была переброшена 37-я пехотная дивизия.
Уйти из части, махнуть к своим самостоятельно – означало бы дезертировать. А дезертиром Каппель никогда не был, ему даже само слово это было противно.
С Олей и детьми находились старики Строльманы. Директор пушечного завода уже пребывал в отставке, да и орудия ныне производили совсем иные, что привык отливать Строльман: старик был специалистом по пушкам времен осады Севастополя да по кремневым ружьям, а пушки сейчас начали производить скорострельные, безоткатные – загляденье, а не орудия. Вот Строльмана и отправили домой, на печку.
Заняты были старики тем, что помогали дочери воспитывать Танюшку и Кирилла… Жалко, не удалось Каппелю дотянуться до них, несмотря на то что он стремился хотя бы на двадцать минут попасть к ним – глянуть на детишек, обнять Ольгу – и назад, в Самару. После такого свидания можно в любой бой… Даже и последний.
Расстроился Каппель сильно, хотя виду не подал, в общении с товарищами был ровен, мог с ними выпить водки, закусить тугим, как сыр, осетровым холодцом, сыграть в городки, сходить на рыбалку… Одного он только не одобрял: не любил волокитничать и никогда не появлялся в компаниях веселых молодцов-ухажеров – был верен своей Ольге Сергеевне.
Часто он брал лист бумаги, доставал походную чернильницу-непроливашку, ручку со стальным австрийским пером и выводил тихо и грустно: «Милая моя Оля…»
На почту, чтобы отправить письмо в Екатеринбург, не спешил – знал, что оно все равно не дойдет. Взгляд его делался страдальческим, неподвижным, уголки губ горько опускались.
Ему очень хотелось увидеть жену, но это желание было невыполнимым. И вообще, он чувствовал, что не увидит Ольгу Сергеевну уже никогда.
Через сутки отряд Каппеля, в который вошли артиллерийская батарея, кавалерийский эскадрон, подрывная команда, а также группа чехословаков – сводный пехотный батальон под командованием капитана Чечека, выступил из Самары.
Стояло лето – милая пора. Начало июня. Все было зелено, безмятежное небо лоснилось от солнца. В распадках пели соловьи. Ах, как заливались, как пели профессора-соловьи, рождали в душах людей невольное щемление, восторг, что-то еще – радостное, надолго западающее в сердце, то самое, что превращает будни в праздник, облегчает дыхание и вообще помогает человеку ощущать себя человеком.
Командир взвода поручик Павлов с новенькой трехлинейкой, перекинутой по-походному через плечо, шагал в первом ряду сводной роты и слушал соловьев. Рядом с ним шагал прапорщик Ильин.
Поручик не знал, как зовут прапорщика, спросил – оказалось, так же, как и Павлова.
– А по отчеству как будет? – спросил Павлов. – Вдруг мы двойные тезки?
– Викторович.
– Жаль. Я – Александрович.
В километре от них на крутой зеленый бугор, похожий на старую татарскую насыпь, под которыми кочевники хоронили своих знатных воинов, выскочил конный разъезд красных – всадники хоть и далеко находились, а были хорошо видны, словно на ладони. Из походных порядков комучевцев раздалось сразу несколько выстрелов, винтовки бухали громко, азартно. Павлов на ходу развернулся и угрожающе взмахнул кулаком:
– Отставить!
– Почему? – выкрикнул кто-то возмущенно.
– По кочану да по кочерыжке. Стрелять бесполезно – все равно что в воздух… Рассев большой. Берегите боеприпасы.
Красные картинно развернулись на бугре и ускакали.
На круглом мальчишеском лице Ильина возникли багровые пятна – была бы его воля, он бегом бы понесся за неприятельским разъездом.
– Тихо, юноша, – придержал его за рукав Павлов. – Это мы сделаем чуть позже.
– Кто возглавляет красных, не знаете? – спросил Ильин.
– Да там ничего не поймешь, сам черт ногу сломает… Из штатских у них старшим сам Куйбышев, из военных – Тухачевский.
– Откуда он, этот Тухачевский? Из солдат-дезертиров? Разложенец? – голос у Ильина сделался звонким, будто у гимназиста, глаза заблестели: чувствовалось – попади ему сейчас Тухачевский в руки, он бы из него сделал такое… в общем, что надо, то бы и сделал. – А?
Павлов не ответил. Он обратил внимание, что за последние двадцать километров, когда они двигались походным порядком, не встретилось ни одного вспаханного поля. Поля заросли, на них – сорняки, трава, худая зелень да черные высокие остья засохшей полыни. И вороны. Кругом сидят вороны, ждут чего-то, недобро поглядывают на людей. Выло в этих птицах что-то колдовское, мистическое, рождающее в душе холод: сколько же человечины могут сожрать эти твари!
– Господи, сколько же ворон! – невольно воскликнул Павлов. Вопроса прапорщика он не услышал. – Это они на мертвечину прилетели. Война началась… Теперь мы будем молотить друг дружку до изнеможения. Так что птицам этим корма будет много – под завязку… Охо-хо!
Прапорщик растерянно покосился на стаю ворон, сидевшую неподалеку на берегу плоского дождевого озерца. Птицы были жирные, носатые, голенастые, уверенные в себе и в уверенности этой, не птичьей, казавшиеся беспощадными, страшными.
– Да, – подавленно произнес Ильин.
– Вот кто будет жрать нас.
Ильин протестующе мотнул головой: человек ведь устроен так, что до конца не верит в собственную уязвимость, в смерть, считая, что жизнь вечна и он будет жить вечно, и потом до изжоги, до коликов бывает разочарован…
– Интересно, красные дерутся за Россию или за что-то еще? – спросил Ильин.
– Думаю, что за Россию, – не задумываясь, ответил Павлов, – среди них есть немало неглупых людей. Только у них Россия одна, у нас – другая. Это две разные России. Хотя кровь у нас цвет один, общий, имеет.
– Тухачевский – он кто? – вернулся на старые рельсы Ильин. – Из наших?
– Говорят, из наших. Офицер.
– Чего же он в таком разе продался? Ведь что большевики, что немцы – едино.
Снисходительно улыбнувшись, Павлов поправил винтовку на плече – тяжела, однако, зараза!
– Надо поменьше читать газеты, прапорщик. Я не верю в то, что большевики заодно с немцами. Среди них немало русских людей. Думаю, что они – честные, Россию не продадут ни при каких обстоятельствах. У меня сосед по имению в Елецком уезде ушел к красным – Мишка Федяинов. Контужен был на фронте. Воевал так, как дай нам Боже воевать. Получил Владимира с мечами[7] и Святого Георгия. Я уже не говорю о разных заморских знаках отличия. Во всяком случае, французский орден Почетного легиона у него есть точно. Так вот, свои ордена он выкинул на помойку и пошел воевать за красных.
– А у красных есть свои ордена?
– Не знаю, – честно признался Павлов. – Должны быть… То же самое произошло, как я полагаю, и с Тухачевским. Что-то управляет этими людьми, а вот что именно – мне неведомо. Чтобы их понять, надо влезть в их шкуру.
Каппель тоже думал о Тухачевском. Он ехал впереди колонны на гнедом длинноногом жеребце, взятом из конюшни самарского ревкома – о коне в спешке просто забыли, – сумрачно поглядывал вокруг из-под защитного козырька полевой фуражки и размышлял о бывшем поручике Тухачевском: что же именно толкнуло поручика на ту сторону баррикад, какая такая сила? Каппель пытался себя поставить на его место и не находил ответа.
Говорят, у поручика этого есть редкостное увлечение – он мастерит скрипки. Сам подбирает для этого дерево, сушит, обрабатывает его, делает звонким. Из рыбьих костей варит особый прочный клей, точно такой же клей, но для других целей, варит из костей говяжьих и потом приступает к работе.
Скрипки, сказывают, получаются у него звонкие. Уступают, конечно, скрипкам профессиональных мастеров, но те, кто на них играл, ничего худого об инструментах, сработанных Тухачевским, не говорят. Воевал Тухачевский на фронте неплохо. Но одно дело – фронт, обзор не дальше соседнего окопа, и совсем другое – огромные российские расстояния…