– Настанет и на моей улице праздник, «генеральша»… – процедил сквозь зубы Андрей и, рискованно не снизив скорости, свернул с шоссе на улочку.
Лильку он продолжал любить, несмотря на ее стервозный характер. Впрочем, жену тоже можно было понять: ей хотелось модно одеваться, ходить в рестораны и на концерты, ездить раз или два в год на курорты. Молодая эффектная женщина, она хотела жить ярко, красиво, не спотыкаясь о бытовые проблемы. Андрей же больше мечтал об уютной семейной жизни – без скандалов, с вкусными ужинами по вечерам, воскресными семейными прогулками по парку, с детьми… Как у сестры.
– Если бы ты зарабатывал так, как Ольгин муж, я бы тоже могла позволить себе сидеть дома и печь пирожки, – тут же находила веский аргумент Лилия, и Андрей мысленно стонал: деньги, деньги, деньги! Впрочем, в то, что Лилька согласилась бы сидеть дома и печь ему пироги, верил он слабо: жена его была из другого теста, не такая, как домашняя Оля. И рожать она, похоже, не собиралась, новая работа менеджера в крупной компании поглотила ее целиком. К тому же Лилька панически боялась испортить фигуру. «Потом, потом…» – отговаривалась она, недовольно морща нос. А Андрей недоумевал: когда «потом»? Ведь им с Лилей уже по тридцать два года.
Занятый своими мыслями, он не заметил, что свернул на дорогу, ведущую к дому сестры. И очнулся от дум лишь тогда, когда остановился перед Ольгиным подъездом. Немного поколебавшись, Андрей вышел из машины и, задрав голову, с надеждой посмотрел на освещенные окна. Зайти, раз уж приехал? Сам не понимая, почему колеблется, он потоптался возле машины. Ольга, без сомнения, будет рада его видеть, накормит горячим ужином и, как заботливая жена, расспросит, как прошел его день. И он, сытый и довольный, будет качать на коленях хохочущую Дашку и рассказывать сестре какие-то незначительные новости. Андрей представил себе подобную идиллию и на секунду зажмурился от удовольствия, как котенок, которого приласкали, но тут же опомнился и вернулся в машину. Нет. Это не его семья, а семья сестры. И сейчас Ольга должна кормить ужином не его, а Володю и расспрашивать о том, как прошел день, мужа, а не брата. К тому же сестра может поинтересоваться, почему он не торопится после работы домой, и излишне встревожится. Она очень мнительная. Нет, не надо ее беспокоить. Андрей нажал на педаль газа и рванул с места так, будто участвовал в гонках.
* * *
Странно подумать, что когда-то он относился к февралю равнодушно. Этот месяц был для него промежуточным: короткий мост между зимой, которую он любил, и весной, которую терпеть не мог из-за слякоти. Этот месяц – месяц простуд, усталости и депрессий для других – для Родиона проскальзывал незаметно, пресно. Вирусы в этот месяц его никогда не одолевали, депрессия обходила стороной. Даже мужской праздник, раньше именуемый Днем Советской Армии, был не его: он никогда не служил в армии, советские праздники не любил, как не любил и всю ту эпоху. А к новомодным «буржуйским», вроде Дня святого Валентина, не испытывал доверия.
Тридцать февралей промелькнули, не отпечатавшись ни в памяти, ни в душе, ни в сердце. Он споткнулся о тридцать первый, четко о его середину, о тот пресловутый пафосный день влюбленных (ох, не зря он относился с подозрением к иноземным праздникам!).
Ее звали Мишель. Конечно, в паспорте было записано другое имя, но мало кто знал его. Всем она представлялась как Мишель, и никто даже не посмел усомниться в том, что это имя – неродное, так оно шло ей, тонкой, как стебель маргаритки, воздушной, как ветер, хрупкой, как китайский фарфор, с огромными, немного наивными темными глазами и стрижкой «гаврош». Кто-то как-то пустил слух, что у Мишель были французские корни, и все в это охотно поверили. А иначе и быть не могло. Только она могла носить купленные в секонд-хенде вещи так, что они казались дизайнерскими. Если бы кто-нибудь осмелился повторить ее стиль, то выглядел бы смешно, она же всегда, в любой тряпке, в любых, даже самых безумных сочетаниях расцветок, фактур и стилей, выглядела богиней.
Только она могла курить крепкие папиросы без фильтра с таким изяществом, будто то были тонкие ментоловые сигаретки. И не выглядеть при этом вульгарной.
Только на ней «Красная Москва» (которую она покупала не из-за отсутствия денег, а потому, что не признавала других духов) раскрывалась не хуже избитых шанелей и диоров.
Пластмассовая бижутерия, кожаные и нитяные «фенечки» шли ей куда больше бриллиантов. Бриллианты ей тоже пошли бы, но драгоценности она не любила.
Только она поправляла волосы таким сексуальным движением руки, что находящиеся в радиусе ста метров мужские особи попадали в неловкое положение. Многие знакомые пытались скопировать у нее этот жест, но так и не смогли наполнить его той естественной сексуальностью, которая была у Мишель.
Он познакомился с ней на вечеринке по случаю пресловутого дня влюбленных, на которую не хотел идти, но в последний момент поддался на уговоры приятеля. С кем пришла на праздник Мишель, так и осталось тайной. И было неясно, что у нее может быть общего с этой компанией, состоящей из пьяных хамоватых мужиков и разгульного поведения девок.
Ей было скучно, но она почему-то не уходила. Родион тоже чувствовал себя не в своей тарелке, Мишель это сразу поняла и первая подошла к нему.
– Терпеть не могу этот день, – сказала она. Не ради того чтобы завязать знакомство, а потому что действительно терпеть не могла этот день, но сказать об этом ей оказалось некому, кроме Родиона.
– Уйдем отсюда? – спросил он, постаравшись избежать пошловатого намека в интонации. Вместо ответа она с готовностью обмотала вокруг шеи длинный и широкий шарф.
Они до утра бродили по февральским улицам. То молча, то перебрасываясь короткими фразами. О себе она ничего, кроме того, что ее зовут Мишель и что она художница, не рассказала. В основном говорил Родион: вспоминал какие-то истории, которые ему самому казались глупыми. Но Мишель вежливо улыбалась и делала заинтересованный вид.
Потом она пригласила его в одно богемное кафе пить кофе и курить кальян. Ее приветствовали странные личности в намотанных на шеи вязаных шарфах, с прокуренными или простуженными голосами, небритые, длинноволосые, похожие на хиппи из семидесятых, в круглых или квадратных очках. Она отвечала на приветствия с такой искренней жизнерадостностью, будто все эти личности были ее обожаемыми братьями и сестрами, расцеловывалась с ними в обе щеки, чем вызывала у Родиона необъяснимые и неоправданные уколы ревности. Ему хотелось влиться в ее мир, но он не носил ни круглых очков, ни длинных шарфов, ни ботинок на толстой подошве, ни обтрепанных по краю брюк, не курил папиросы, а в картинных галереях был всего пару раз, да и то в школьные времена, по обязаловке.
Ему хотелось, чтобы она принадлежала ему целиком. С ее папиросами, «Красной Москвой», грубой вязки шарфами и трикотажем из бабкиного сундука, с французскими корнями, с видимой невинностью, так не сочетающейся с бурными оргазмами, с ее пороками и добродетелями, с безумными сочетаниями цветов на ее картинах, с ее абстрактностью в мыслях и консервативностью в привычках. Но она ему не принадлежала, как не принадлежала никому.
Она бывала с ним, а потом внезапно исчезала и через некоторое время вновь появлялась. И никогда нельзя было угадать, когда она уйдет (это всегда происходило в самые неожиданные моменты), сколько будет отсутствовать и сколько вновь пробудет с ним после возвращения. Он никогда не спрашивал Мишель, куда она уходит, хоть и догадывался, что во время своих отлучек она душой и телом бывала с другими. Он сгорал от ревности, сходил с ума от тоски по ней, вычеркивал ее из своей жизни (но не из сердца и мыслей) и вновь прощал ей грехи, когда она возвращалась. И все опять шло по знакомому кругу, начало которому было положено в тридцать первом феврале, два года назад.
Но круг грозил вскоре разорваться, потому что в этот раз Мишель собиралась уйти навсегда.