* * *
Мы слабопамятливы.
В семидесятых годах минувшего столетия семь лет (именно лет, летами, а не полными годами) прожил я в порту Байкал, посёлок которого разместился в четырёх падях по бокам знаменитого мыса Баранчик в истоке Ангары. Две пади спускаются к Ангаре и две — к Байкалу. Мой домишко, поставленный когда-то в начале Кругобайкалки, по-видимому, для стрелочника, держался отдельно, как и полагается, возле путей. «В начале Кругобайкалки» — и по времени в пору её строительства в начале, и по ходу в сторону Култука. Порт и станция расположились на мысу, там причалы и отстои для флота, там же и отсыпанный в море каменный мол с вилкой, где швартовались во времена паромной переправы ледоколы. С тех пор до семидесятых, о которых речь, минуло более полувека, срок для человеческой жизни немалый, но для истории и памяти вполне доступный, большого труда дотянуться до него, казалось бы, не должно быть. Не забылось же нами военное лихолетье, которое мы хватили мальчишками и до которого нас отделяют от дня сегодняшнего примерно те же самые сроки, — и не только не забылось, а озаряется до сих пор «вечным огнём», высвечивающим малейшие подробности. А для портового и железнодорожного посёлка породившие его события начала ХХ века были, бессомненно, яркой, шумной, фантастической жизнью, в огромных объёмах шла перевалка грузов и пересадка людей, паровозные гудки перекликались с гудками ледоколов, конское ржание — с командами распорядителей, грохот байкальских волн — с лязгом металла. Сюда один за другим прибывали персоны царской семьи и министерские персоны, знаменитые писатели и путешественники, месяцами околачивались зарубежные журналисты, итальянская речь рабочих и инженеров перебивалась китайской, а китайская — турецкой, изысканный русский язык аристократов — блатным языком каторжников. Здесь на путях стоял вагон-церковь, и колокольный звон на воздушных волнах уносился далеко-далеко за море; говорят, что он слышен был в Танхое. Не было по всему Транссибу и по всей Сибири другого такого посёлка, жилого и путейского узла, не было даже города, от которого в подобной же степени зависела бы судьба многих российских событий.
И вот через 50-60 лет будто кануло всё это в небытие. Никаких отзвуков оттуда, из бурлившего прошлого, никаких воспоминаний и напоминаний. Сюда же прибуксировали полностью обгоревший до металла в августе 1918 года ледокол «Байкал», так трагически в гражданскую закончивший свою службу, здесь он, как надгробие своему величию, простоял сокрушённой чёрной громадиной до начала 30-х годов, пока, наконец, не подняли его останки на берег и не распилили на металлолом. Но и об этом ничего. Хотя тлели же у кого-то из старожилов, не могли не тлеть, не могли не скулить где-то в загнетках душ угли воспоминаний… Но наружу не выходили. В английском Ньюкасле, где создавались ледоколы, музей первого из них — «Байкала» — существует, и там своим инженерным детищем гордятся до сих пор, а у нас ни музейчика в школе, ни «красного уголка» в конторе. Позднее ледокол «Ангара», чуть было тоже не пошедший на переплавку, с огромным трудом отстояли для музейной службы как памятник революционного оружия в гражданскую, привели сначала в один из заливов Иркутского водохранилища, а затем и в Иркутск, но произошло это позднее и посёлок Байкал никак не задело. Рано утром отправлялся оттуда местный поезд «мотаня» в несколько инвалидных вагонов, прозванный так потому, что мотался он ежедневно туда-обратно, в Слюдянку, где райцентр, и назад, и около полуночи возвращался. Я в своём железнодорожном домишке сверял по его прибытию, о котором он извещал резким гудком, время. «Мотаня» доставлял из Слюдянки последним поселенцам кругобайкальских станций и разъездов хлебушко и был по-свойски услужлив: не однажды я, отправляясь в богатую ягодой и орехом тайгу, просил притормозить на таком-то километре — «мотаня» и высаживал, и потом подбирал, а если кто запаздывал выйти к дороге, ещё и подгонял гудком.
Жизнь самая патриархальная, машинной дороге в скалах и падях улечься было негде, тоннели и галереи казались вечно полусонными, в них на снятой ветке ставили копны, чтобы не мочило под открытым небом. Туристы тогда, в начале 70-х, Кругобайкалку ещё не открыли, и можно было уйти по рельсам в полном одиночестве далеко-далеко, не встретив ни одной души, разве что прострочит мимо на мотоцикле по боковой тропинке покосник с притороченными вилами. И так приятно было идти и идти неизвестно сколько и куда без всякой надобности, отдаваясь настроению и удовольствию дышать и любоваться окружающей тебя красотой. А уж если по сухой осени пойдёшь — лучше и не бывает. С одной стороны лениво и сыто плещет Байкал, с другой, от полыхающих в красках гор, доносит теплом. Всё вызревшее, умиротворённое, томное — и душа твоя тоже настолько полнёхонька, точно привела тебя в рай. Присядешь на нагретый камень и перед одним тоннелем, и перед другим, попытаешься в полудрёме представить, что это были за люди, оставившие нам это благолепие, и не можешь представить, кажется, что так было всегда, со времён сотворения мира, что благолепие это есть не что иное, как боголепие. Оглянешься на Байкал, воркующий внизу: да ведь и ему теперь не представить, как бы быть ему без Кругобайкалки, без прекрасной и по-вдовьи тихой своей дочери, которую он не сразу признал, не сразу принял от людей и без которой теперь не чает своей судьбы.
На 80-м километре, где когда-то был блокпост, непременно сворачивал я в таёжную сторону. В глубине распадка там большой фасонистый дом периода, как говорят архитекторы, «железнодорожного модерна» той поры, когда настилались вторые пути. Назначение его было самое рядовое — путевая полуказарма, но выглядел он так, будто и в Европе побывал, и от родины не отстал: высоконький и одновременно приземистый, угловатый, узловатый, но того масштаба и тех линий, когда нигде не торчит и нигде не жмёт. Приятно было и любоваться ею, этой полуказармой, со стороны, тянуло посидеть и внутри. От неё начиналась тропа вдоль речки в брусничник и голубичник, и миновать её никак было нельзя. Брошенную и полуразрушенную, вот-вот, казалось, готовую рухнуть, её привел в порядок и «подбодрил» мой товарищ, преподаватель университета, мастер на все руки, Валерий Зиновьев, сопрягшись с кем-то ещё, и мы по дороге в ягодник обязательно заходили с ним посидеть в её стенах и отдавались старине и тёплому, какому-то молитвенному, полушепотливому, ничего не значащему, из нутра наплёскивающемуся разговору. Потом в мастерской у иркутской художницы Галины Новиковой я вдруг увидел этот дом во всей его благородной старости и в нимбе осенней позолоты — увидел и с таким, должно быть, воодушевлением, как о родном, родительском, стал о нём говорить, что художница тут же порывисто и вручила мне этот холст. Позднее, вроде уже и отреставрированный, дом сгорел. Сожгли, наверное. Сожгли, чтобы сжечь, так же как мой товарищ не дал ему упасть, чтобы он жил. Недавно поставили на его место по сохранившимся чертежам новодел… Но что такое новодел? Это как ребёнок из пробирки — живым не пахнет. И стоит этот новодел, озирается, не понимая, к чему он здесь и что от него требуется. Много что сожжено на Кругобайкалке из деревянной её красы. Или разобрано на дрова. Варварство любит идти следом за совершенством, и прошлось оно разбойно по всей заповедной дороге. Наполовину опустел, разобранный на дрова или сожжённый из азарта к разрушению, посёлок Маритуй, самый большой и красивый на Кругобайкалке, картинно и весело протянувшийся по долине реки почти на километр. Жизнь здесь кроилась полной мерой: церковь, железнодорожное училище, метеостанция, больница, средняя школа; уже в 1908 году маритуйские театралы, не отставая от столиц, поставили на клубной сцене «На дне» М. Горького. В Маритуе в послевоенные годы напитывался красотой, добротой и чувством справедливости Леонид Бородин, известный бунтарь в борьбе за эту справедливость в советское время и автор дивной и нежной повести «Год чуда и печали». И автор книги о судьбе ледокола «Байкал» историк Алексей Тиваненко вышел из Маритуя, одним из первых начал он разыскания о паромной переправе и о гибели «Байкала», одним из первых стал добиваться, чтобы Кругобайкалку взяли на государственную охрану. А сколько железнодорожников, командиров производства с громкими именами маритуйского происхождения, сколько учителей и воинов! Будто то был город! Неужели это закон на все времена, что после полной и созидательной жизни — жизнь полая, пустая, выдирающая всё, что засеяно было благой деятельностью?!