«Сразу после завершения промысла устраивались соревнования („хвасня”) на ветках на расстояние восемь-десять километров. Устанавливались обычно три приза („веса”), в каждом определенное количество гусей, к которым какой-нибудь состоятельный хозяин добавлял от себя осьмушку чая или пару листов табака. Победителя называли гребцом.
Гребцы в Русском Устье были двух видов.
„Пертужие” гребцы — на длинные расстояния — могли за день пройти против течения 70-80 километров. „Хлесткие” гребцы — на короткие расстояния. Рассказывали, что в старину были люди, которые на двух-трех километрах не отставали от чайки».
А ведь точно так развлекался в молодечестве и этими обозначениями пользовался русский человек в средневековье. То, что не могли сказать нам летописи и предания, оказалось в живых «досельных» обычаях. И кулика (старинный хоккей) была в ходу, и лапта, и «поклоны» (тряпочки, которыми известие передавалось цветом, длиной и узелками), и многое-многое другое, что почти повсюду забылось окончательно.
А приметы! Да куда ж при любой науке без примет, если они, проверенные-перепроверенные, не обманывали! Конь зевает — к ненастью. Собака зарывается в снег, ищи пристанища, — быть пурге. Гусь высоко летит — к теплой погоде, низко — к холодной. И еще тысячу лет будут жить здесь люди и тысячу лет не оставят приметы — были бы только кони, собаки да гуси. А их не столь дивно, как водилось прежде. У северянина, правда, и комар шел в приметы, который не поредел, и не похоже, что поредеет, но одного комара для предсказания все-таки маловато.
Так вот, надо полагать, и жил русскоустьинец сначала в полных для нас потемках, затем в редких выглядах, все ближе и неминуемей придвигаясь к ясным дням. Слух о революции и Гражданской войне дотянулся до низовьев Индигирки нескоро, а когда дотянулся, мало что на первых порах изменил. Индигирщик не знал, что это такое, революция, с чем ее едят, и продолжал тянуть свою неизносную лямку жизни без всяких перемен еще несколько лет.
Новая эра для Русского Устья началась не в 1917-м, а в 1930-м, когда проводилась коллективизация.
И сюда, на край земли, добрались колхозы. Что делать? Вихорь налетел. Обобществили собак, сети, пасти, приняли «спущенный» план и в первый же год с треском его провалили. Куда-то надо было высылать кулаков, а куда? Дальше на Север жилья не только в России, но и во всем свете не принялось, а русскоустьинца хоть на Медвежьи острова отправь, он и там не растеряется. И все же куда-то отправляли, рассуждая правильно: важно вырвать из родной обстановки, а там хоть где, хоть у Черного моря, зачахнет. У Черного-то моря скорей зачахнет. Немало надиковали с этими колхозами. Старики, вспоминая о 30-х годах, и теперь, прикрывая от неловкости глаза, качают головами: за лишек зашли, да-а, наизъянили так, как за триста лет до того не случалось.
Году в 36-м, кажется, объявлена была русскоустьинскому колхозу «Пионер» директива срочно заняться оленеводством. Русские здесь никогда оленей не держали, но директива есть директива, ее надо выполнять. В соседнем юкагирском хозяйстве купили сорок оленей, нашли в тундре эвена по имени Кабахча и поставили его пастухом. Кабахча, как полагается, увел оленей в тундру.
В конце августа, как раз в ту пору, когда дикого оленя бьют на плаву, вдруг с проть-берега появляется стадо и бросается в воду. Мужики, излишне не катаясь умом (не рассуждая), быстро в ветки (лодки) и стадо то до последней головы перебили. Дней через десять появляется Кабахча и заявляет, что олени потерялись. Собравшееся правление принялось судить пастуха, грозить ему тюрьмой. Кабахча вышел из конторы с твердым намерением, пока жив, бежать в тундру. За деревней он наткнулся на спиленные оленьи рога и по своей метке признал колхозное стадо. Когда с рогами он вернулся в правление, правленец-русскоустьинец, для которого мир, перевернувшись, еще не успел установиться, никак не мог понять, почему колхозное стадо не показало ничем, что оно колхозное, а не божье, когда двинулись на него с оружием.
Но мир тогда еще не доперевернулся. Он кувыркнулся заболь (вправду), когда председателем сельсовета избрали бабу — Ларису Чикачеву. Это был конец света. Дальше, по представлениям индигирщика, тарамгаться (двигаться) не осталось куда. Баба здесь исстари должна была знать свое место. Вскоре, не давая опомниться, загребли «дымы» со всех проток и запоселковали в одну кучу. Назвали Полярным.
И было в Полярном отделение совхоза. Добывал совхоз песцов, ловил рыбу. Других занятий тут Бог не припас.
Э-э, бра, пошухума баешь
Я и сам из тех мест, которые расчаты были по Сибири выходцами с Русского Севера, и потому многие слова, которые Зензинов находил нужным расшифровывать еще в начале века, для меня родные и составляют живое и незаменное языковое имущество. У нас в среднем течении Ангары в моем детстве если кто вместо «баять» подставлял «говорить», тот поддался, значит, «тамосной» городской причуде. В Русском Устье мне не требовалось объяснять, что такое лыва (лужа), мизгирь или ситник (паук), гадиться (издеваться, глумиться), лонись (в прошлом году), лопоть (одежда), доспеть (сделать), дивля (хорошо), кружать (плутать, заблудиться), лихоматом (быстро, громко), околеть (озябнуть, замерзнуть), улово, урос, шерба, гиметье и многое-многое другое. И, переводя сейчас с русского на русский, я чувствую невольную вину перед языком за то, что приходится это делать. А как не делать? Образование не к языку ведет, а от языка уводит, и естественное обновление и приращение лексики переросло у нас в страсть новоречия.
Мои предки и предки русскоустьинцев вышли из одного гнезда, но вышли в разное время и осели на разных почвах. Когда будущие ангарчане отселились с прежней родины (самые распространенные у нас фамилии — Пинегины да Вологжины), от исхода русскоустьинцев миновали немалые сроки. Лучшее доказательство тому — язык. За сто с лишним лет произошли изменения в языке и на кондово русских землях, на Русском Севере — там, где теперь Новгородская, Вологодская, Архангельская и краем Вятская губернии. И то, что выпало там из языка к началу XVIII века, к нам на Ангару уже не попало, а что было до того — просматривается по Русскому Устью.
Это не научный труд, занимающийся доказательствами. Это скорее слуховое сравнение. Еще до поездки в Русское Устье, читая о нем, я удивлялся совпадению многих диалектных особенностей наших говоров. Просматривалось явное родство, которое показалось мне близким. Побывав на Индигирке и раз, и два, я увидел, что преувеличивал это родство. Оно, разумеется, было, но не в том соединении, в каком старший брат отстоит от младшего, а гораздо дальше — как дед или прадед отстоит от своего потомка. Если же сравнивать по говору, по произношению — еще дальше. Но о говоре отдельно.
Главное отличие: в языке русскоустьинца гораздо больше архаики, досельности. Скажи моему земляку: «Э-э, бра, пошухума баешь!» — не поймет. Ему знакомо здесь лишь одно слово — баять. Откуда взялось «пошухума» и «шухума» (зря, напрасно), сколько ни рылся я в словарях, — не нашел. Не могло оно, судя по всему, пристать и из местных языков. «Бра» — обрезанная форма от «брат», наш брат на укорачивания тоже был мастак, но проглатывал, как правило, гласные или экономил в скоплениях согласных, а тут не пожалел бы языка, договорил до конца — и даже с упором.
У русскоустьинца сохранилось в самом живом и здоровом виде то, что почти повсюду источилось до полного тлена, оставшись лишь в письменных памятниках. Тут по-прежнему говорят: перст (палец), заглумка (улыбка), озойно (громоздко), бердить (бояться), вадига (глубокое место на реке), гузно (зад), голк (гул, раскат), изурочье (редкость, невидаль), куржевина (иней), могун (живот), патри (полки), покром (пояс для пеленания ребенка), шигири (стружки дерева), шархали (сосульки), коржевина (ржавчина), иссельной (натуральный, настоящий), карга (гряда, полуостров), клевки (черви) и т.д., и т.д.