Соледад снова начала ходить во сне — приступы лунатизма, почти прекратившиеся после первого причастия, возобновились с удвоенной силой. В то время как Жоан плыл в Нью-Йорк, ее босые ножки безлунной ночью блуждали по мостовым квартала Чапинеро. По возвращении из Канн она не получила ни единой весточки от возлюбленного, даже после того, как, отбросив гордость и переступив усвоенный с детства принцип — первый шаг всегда должен делать мужчина, — тайком написала ему сама. Раз в три дня она посылала Висенту на почту с письмом, но ни одно не доходило по назначению, так как отец перехватывал их все без исключения.
Бесшумно открывала она замки и засовы, выскальзывала в морозную ночь и в одном халате бродила по городу, не разбирая дороги, с фотографией в руках. Лицо Жоана уже почти стерлось, так часто она покрывала его поцелуями и слезами. Как молитву, она твердила его имя, и не раз верная Висента ловила ее на улице и отводила в постель. Если бы не няня, не миновать бы Соледад гнева отца, который, узнав о ее ночных эскападах, непременно распорядился бы запирать ее на ночь в спальне.
Однажды Висента настигла воспитанницу на мосту, когда еще шаг, и та сорвалась бы в реку, другой раз застала за бессвязным разговором с женщиной, которая звала себя Маргаритой и в точности подражала знаменитой боготской сумасшедшей. Она носила красное платье, ленту в спутанных волосах и на каждом углу громогласно прославляла партию либералов.
Душевные муки и одиночество привели к тому, что Соледад окончательно замкнулась в себе. Ее, разумеется, заставляли регулярно выходить в свет, но общение с ней становилось все более затруднительным. Она едва отвечала на вопросы собеседников и казалась больше призраком, заплутавшим в коридорах безвременья, нежели юной женщиной на пороге жизни. Но, похоже, никто не догадывался о глубине ее горя, даже Пубенса, которая предпочитала прятаться от невеселой действительности, погрузившись в чтение любовных романов. В душе она винила себя за все происходящее с кузиной, но страх угодить в монастырь сковывал ее волю.
В последнее время за семейными обедами и ужинами Бенхамин Урданета — единственный, кто говорил за едой, — настойчиво возвращался к одному и тому же вопросу: пора устраивать приемы в узком кругу, приглашать близких — и наиболее влиятельных — друзей с сыновьями. Пора заняться выбором подходящей партии для дочери. Он обращался исключительно к супруге, как будто за столом никого больше не было, и та робко кивала, не смея возражать. Соледад молча слушала, подавляя яростное желание швырнуть тарелку ему в лицо и убежать в свою комнату. Лишь тяжелые слезинки медленно капали в суп.
Ей неустанно твердили, что ее не вполне вменяемое состояние свойственно ранимой юности, что превращение девочки в женщину влечет за собой временную утрату здравого смысла. Пока она не знает жизни, но рано или поздно придет понимание и зрелая мудрость, коей у них, родителей, в силу возраста предостаточно.
Восемнадцать дней бесконечного моря, музыки и разговоров от нечего делать. В последнюю ночь Жоан Дольгут стал расспрашивать Ниньо Сулая, пианиста и товарища по бессоннице, о его путешествиях.
— Ты первый раз плывешь на этом корабле?
— Уже несколько лет «Либерти» мне почти как дом, сынок.
— Ты, наверное, многое повидал, да?
— Гм... Знал бы ты, какие тайны хранит этот лайнер. Не хуже тех, что покоятся на дне морском.
— А ты запоминаешь лица пассажиров?
— Среди людей немало безликих, мой мальчик. Эх! — Он залпом осушил стакан рома. — Но есть и лица, которые постоянно чудятся тебе в толпе. И никуда от этого не денешься. Как лицо моей голубки, оставшейся на Кубе... все никак не могу ее забыть.
— Если я тебе покажу фотографию, сможешь сказать, видел ли ты когда-нибудь это лицо?
— Если она недурна собой, безусловно. Ниньо Сулай не из тех, кто забывает хорошеньких женщин. — Он снова наполнил свой стакан.
Жоан вытащил из кармана свою фотографию с Соледад и протянул Сулаю. Пианист, задумавшись, долго молчал.
— Это твоя невеста? Эх, мальчик мой. Не хотел бы я говорить тебе того, что должен сказать.
— Вы плыли одним рейсом? Ты ее помнишь?
— Так и стоит перед глазами. Она танцевала, не касаясь пола, словно летала. Зрители все ладони себе отбили, аплодируя.
— Она выглядела счастливой?
— Просто сияла... точнее, они сияли. Она была не одна.
— Ее сопровождали родители. И кузина, — подхватил Жоан.
— Она танцевала с кавалером, высоким, статным красавчиком, из таких, знаешь, у которых блестящее будущее на лбу написано.
Изрядно выпивший пианист ошибался. Лицо Соледад слилось в его замутненном сознании с образом другой девушки, путешествовавшей с женихом в сопровождении своей и его семьи. Но душу Жоана захлестнула черная волна сомнений.
— Ты уверен?
— Что ж я, врать тебе стану? Мне очень жаль. — Сулай плеснул рому ему в стакан. — На, выпей. Потому-то от женщин столько хлопот, что никогда не знаешь...
— Но она не такая!
— Это кредо всякого, кто влюблен. Пока не происходит... то, что происходит.
Только сейчас Жоан в полной мере познал ревность — ядовитая змея зашевелилась в его душе. Он подозревал, что за долгим молчанием Соледад кроется неладное, но в голове не укладывалось, что она могла изменить так быстро, на обратном пути, едва отзвучала прощальная соната и воздушный змей закончил свой полет.
— Не может быть, это не она, — упорствовал Жоан, снова протягивая снимок. — Приглядись получше.
— Она, сынок, она самая. Это личико мне накрепко врезалось в память.
Совершенно раздавленный, юноша погрузился в тягостное молчание. Пианист пришел ему на помощь.
— Полно грустить, сынок. Ром и пианино, вот что нам нужно! Да здравствует опьянение музыкой! Садись играй. Выплесни злость, не жалея клавиш.
Но Жоан предпочел ром и пил, пока не рухнул на пол без сознания. Он впервые в жизни пробовал алкоголь. Огненная вода в конце концов притупила все чувства. Он плакал — об отце, о матери, о маленькой воздушной фее, которую потерял. Одиночество поглотило его без остатка. Ниньо Сулай был ничуть не трезвее; оба скорбели о несбывшейся любви.
На заре Жоан проснулся. Он не мог определить, что болит сильнее — душа или голова. Корабль приближался к Нью-Йорку. Разбудил его пронзительный вопль:
— Эй, смотрите! Статуя Свободы!!! Мы в Америке! Статуя Свободы! Смотрите все!!!
Ниньо Сулай подскочил как ошпаренный:
— Беги, малыш. Приплыли.
Жоан поднялся на палубу полюбоваться впечатляющим зрелищем. В предрассветном тумане их приветствовала высокая женщина, поднявшая к небу факел. Вдали вырисовывалась чужая жизнь. Облаками стелился дым фабричных труб. Гордо возвышались небоскребы. Верхушка Эмпайр-стейт-билдинга пронзала небеса. Это было чудесно. Ни на что не похоже. Для многих пассажиров путь оканчивался здесь. Нью-Йорк олицетворял свободу и избавление от безумной войны, уничтожающей все живое. На лайнере было полно евреев, интеллектуалов — беженцев, которые в последнем отчаянном порыве бросили все свое имущество, кроме чувства собственного достоинства, чтобы создать себя заново на новом берегу. Главная ценность — жизнь — осталась при них.
Крики и рукоплескания вернули его к действительности. Город пугал Жоана одним своим видом. Содержимого его карманов не хватит ни на то, чтобы ехать дальше, ни на то, чтобы остаться.
С корабля он сошел не помня себя от волнения. В горле стоял ком. Ниньо Сулай поджидал его возле сходен.
— И куда ты теперь?
— В Колумбию.
— Пойдем со мной, осмотришься денек-другой, покажу тебе, сколько интересного тут творится.
— Денег нет. Да и не хочется.
— Не можешь же ты остаться вот так...
— А я и не останусь, я уеду. Ничего у меня нет, и ждать мне нечего.
— Все когда-нибудь проходит.
— И это говоришь мне ты? Думаешь, я не знаю, что ты все еще сохнешь по своей кубинке?