Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я-то всегда тебя считала еврейкой, но ты передохни, ради Бога, передохни, — испугалась Фейга. — Тебе нельзя так напрягаться…

— Можно, можно… Какая разница — днем раньше хватит Кондратий, днем позже. Ты знаешь — я не хвастунья… Говорю, как было. Ничего не прибавляю. Разве после всего этого я не заслужила, чтобы меня положили на еврейском кладбище рядом с евреями, с теми, за кого я всю жизнь заступалась, с кем вместе страдала, а не зарыли, как собаку, под забором? Разве я, скажи честно, не заслужила?

Фейга не перебивала, поддакивала, опасаясь, что Вера Ильинична еще больше распалится, и тогда придется вызывать скорую, но Вижанская не собиралась довольствоваться ни ее уверениями, что со временем в Израиле и Павлик, и Семён с Иланой станут полными евреями, ни ее молитвенными кивками, и продолжала говорить — правда, без прежнего пыла и обиды, с каким-то примирительным отчаянием, как будто изливала душу не перед бесхитростной Фейгой Розенблюм, а перед кем-то другим, невидимым и бесконечно справедливым. Иногда она замолкала и принималась скользить затуманенным взглядом по чужим стенам и обоям, по облысевшим дверцам платяного шкафа и дубовому комоду, на котором чернел оставленный Моше арендный семисвечник, и от этого молчания, от этого пристрастного поглядывания Фейге становилось еще страшней.

— Может, ты все-таки что-нибудь съешь? — в который раз предложила Фейга.

— Лучше накорми Карлушу… И воду в поилке смени… А то он что-то совсем приуныл, — промолвила Вера Ильинична. — В кухне на верхней полке в целлофановом мешочке корм… Только смотри — не выпусти из клетки… Я уже один раз за ним по всей квартире гонялась. Еле поймала… Вылетел бы, дуралей, и попал бы в пасть к коту. — И неожиданно добавила — Интересно, Фейга, какой национальности и религии птицы? Евреи, русские, арабы, литовцы? Христиане, мусульмане, буддисты?

Вопрос ошеломил Фейгу. Чего, чего, а такого поворота она от сумасбродки Вижанской не ждала. В роду Розенблюмов ломали голову над всякими вопросами, но чтобы её такими идиотскими морочили!

— Птицы? — замялась она. — Наверно, у них у всех и национальность одна, и религия одна — птичья.

— А почему, Фейга, так не может быть у нас? Одна на всех — человечья.

— Не знаю.

— Было бы, ей-богу, неплохо. Где свил гнездо и высидел своих птенцов, там и родина, где летаешь и щебечешь на ветке, там твой дом, и ты не чужак, а свой… И ни тебе распрей, ни войн…

Затренькал телефон, который и вернул их к прежним заботам — к раненому Павлику, к Тверии.

— Это Илана, — выдохнула Вера Ильинична. — Сними трубку… Сейчас я подойду. Сейчас…

— Может, мне с ней поговорить?

— Я ещё не умираю, — буркнула Вера Ильинична, с трудом встала с дивана, запахнула халат и грузно зашагала к телефону.

— Алло! Да… Слушаю. Упало, упало… Сто шестьдесят пять на сто. Да… Принимаю… Две таблетки. Фейга? Шомерит. Сторожит меня!.. Не беспокойся… Заночует… Что это ты всё про меня да про меня… С него бы и начала… Я не расслышала — сколько? Ничего себе… А нога? Не отрежут, говоришь? Не клянись, не клянись. А что, хирурги — не люди, не врут? Хорошо, хорошо. Значит, не заедете… Оттуда прямо на работу. Ладно. И ему от нас передай… Скажи, на будущей неделе нагрянем… С ревизией… А мне ни от кого никакого разрешения не нужно…

— Ну? — не вытерпела Фейга.

— Операция вроде бы прошла успешно… Восемь осколков выковыряли. Два из живота… остальные из ноги… Но голос у доченьки невесёлый…

— В больницах какое веселье?… Главное, что он жив.

— Жив-то жив, а если выпишут инвалидом… калекой? — гнула своё Вера Ильинична.

— У тебя сразу — инвалид, калека! Может, все обойдется. Не про твоего внука да будет сказано, я знаю не одну семью, где согласны были бы водить слепого, катать в каталке парализованного. Да что там согласны — в своем несчастьи были бы даже счастливы… Только бы на могилу не ходить… только бы видеть своего… рядышком дышать…

— И я, наверно, была бы не против. Но кто, милая, знает, что лучше… Иногда уж лучше могила. Господи, не покарай меня за мои слова! Заткни уши! Не слушай дуру! Ты же, как и мы, не любишь правду. Тебе, как и нам, тошно от неё и больно… Потому-то, Господи, все тебе дружно врут… и Ты, жалеючи нас, врешь напропалую, — тихо, почти шепотом, как в церкви, держась за край стола, чтобы не упасть, пробормотала Вера Ильинична и беспомощно глянула на застывшую у Карлушиной клетки Фейгу.

— Ты чего, Фейга, плачешь? Чего плачешь?.. Если не перестанешь реветь, я тебя выгоню.

— Я не плачу… Чего мне плакать? Кого оплакивать? Кроме квартиры и пенсии у меня ничего и никого нет… Никого… Ни мужа, которого могли бы убить на войне. Ни внука, которого могли бы ранить на границе… Кто собирал радости и печали, а я двадцать с лишним лет собирала для Израиля налоги… Все остальное — мимо, мимо, мимо… Даже Кондратий, как ты говоришь, и тот мимо, — на одном дыхании произнесла Фейга, вытирая краем ладони накопившиеся за долгие годы и до сих пор не растраченные слезы.

Она сменила в поилке воду, насыпала щеглу корм, затем юркнула на кухню и заварила чай.

Погоняв чаи с трескучими, чуть подсоленными галетами, они под неусыпным надзором досточтимых старцев на стенах улеглись спать — Фейга в кресло-кровать, а Вера Ильинична на диван. Сон не шел, и обе до утра царапали открытыми глазами темноту и, как галетами, под неумолкающий гул моря похрустывали воспоминаниями.

В полдень их разбудил Моше. Он долго стоял за дверью, пока женщины одевались, а, когда ему открыли, поздоровался, но остался стоять на пороге…

— Проходите, Моше, — пригласила Вера Ильинична…

— Я на хвилинку… — сказал он по-польски, непривычно задумчивый и неулыбчивый. — Всё, пани Двора, будет хорошо… Такой уж я, проше панства, чловек. Даже в Освенциме я в наигоршы часы мувил собе: «Моше, вшистко бендзе в пожондку…» И с вашим внучком бендзе в пожондку.

Вера Ильинична благодарно кивнула.

— А тераз… Тераз, шановна Двора, хцем пани цос поважнего поведаць. Може, лиепей по-жидовски. — И Моше перешёл на идиш: — Фун дем кумендинкн монат вет ир мир цолн ойф хундерт доллар вейникер…Бис айер ят вет нит кумен цу зих. Мир зайнен дох соф-кол-соф идн.

— Что?

— Со следующего месяца вы будете платить на сто долларов меньше, — быстро перевела Фейга Розенблюм, у которой слез было больше, чем долларов. — Пока парень не встанет на ноги. В конце концов, мы же все-таки евреи.

— Глейбт мир, геверет Двора, майн дире вет айх нох бренген глик! — щеголяя своим великодушием, пробасил хозяин.

— Поверьте, эта квартира еще принесет вам счастье, — в точности постаралась перелопатить его идиш на русский Фейга, позволив себе при переводе единственную вольность: — Алевай!

Моше оглядел своих бородатых предков и, как бы заручившись их одобрением, откланялся.

— Таких балабайтов я еще тут не встречала! — воскликнула Фейга.

— Моше — добрый человек, — сказала Вера Ильинична. — Но что было бы, узнай он, что я не еврейка?

Фейга развела руками.

— То-то… Спасибо ему, но я бы из своей пенсии сто долларов еще приплатила бы, только бы Павлика не ранило…

Под вечер Фейга сбегала в лавку к музыкальной Инессе за курицей, отварила ее, потушила овощи, приготовила салат и рубленую селедку, нажарила картошки, поставила под руководством Веры Ильиничны все блюда на стол, приказала ей снять халат, переодеться, надушиться и сесть за стол — уж если решила ехать в Тверию, то пускай изображает здоровую — и, отвергнув приглашение отужинать вместе, попрощалась до завтра.

— Ну зачем вам, мамуля, тащиться в такую даль и через полчаса мчаться обратно? — вгрызаясь в куриную ножку и уплетая салат, сказал после ухода Фейги Семён. — Павлуша, слава Богу, вышел из этой передряги более или менее благополучно. Двух его одногодков убило на месте… Парень больше беспокоится за ваше здоровье, чем за своё. Знаете, что он сказал?

Вера Ильинична сидела, не притрагиваясь к еде, и смотрела на жирные пальцы зятя, на Илану, все время что-то подкладывавшую ему в тарелку.

21
{"b":"259340","o":1}