Литмир - Электронная Библиотека

В этом отношении, по-видимому, существует большое сходство между школами стоиков и пирронистов, несмотря на их постоянную вражду; обе они руководствуются, очевидно, следующим ошибочным правилом: что человек может иногда осуществить при известном настроении, то он может осуществить и всегда при любом настроении. Когда дух человека при помощи стоических размышлений достигает высшей степени нравственного энтузиазма и полностью проникается какой-нибудь идеей чести или общественного блага, даже крайние физические страдания и мучения будут бессильны перед столь возвышенным сознанием долга; в таком состоянии, пожалуй, можно даже улыбаться и испытывать восторг среди пыток. Если подобное происходит подчас в подлинной действительности, то тем более может довести себя до состояния подобного экстаза и перенести в воображении самые острые страдания или представить себе самые трагические происшествия философ, находящийся в своей школе или даже в своем кабинете. Но как будет он поддерживать в себе этот экстаз? Подъем духа, испытываемый им, постепенно идет на убыль и не может быть вызван вновь по желанию; различные дела отвлекают его, несчастья неожиданно постигают его, и философ, опускаясь все ниже и ниже, превращается в плебея.

Я допускаю твое сравнение стоиков со скептиками, отвечал Филон, но в то же время можно заметить и следующее: хотя дух стоика и не в состоянии удержаться на философских высотах, однако даже при падении он сохраняет кое-что из своего прежнего расположения, поэтому действие стоических взглядов сказывается на поведении стоика в обыденной жизни, а также на всем характере его поступков. Древние школы, в особенности школа Зенона 2, дали нам такие примеры добродетели и твердости, которые в настоящее время кажутся прямо-таки изумительными:

Пусть это все—тщета одна, лжемудрость,

Но чарами своими хоть на время Она могла заворожить страданье Иль скорбь и вызвать мнимую надежду,

Могла вооружить тройною сталью Безмерного терпенья грудь страдальца.

(Потерянный рай, II)3.

Точно так же человек, привыкший к скептическим взглядам относительно недостоверности и узости границ разума, безусловно не забудет этих размышлений, когда направит свою мысль на другие предметы; более того, все его философские принципы и рассуждения—я не решаюсь прибавить, что и все его обычное поведение,— будут значительно отличаться от принципов и рассуждений тех, кто или никогда не составлял себе какого-либо мнения в связи с данным вопросом, или же придерживался более благоприятных взглядов относительно человеческого разума.

Однако как бы далеко ни проводил человек свои умозрительные скептические принципы, он должен—и я признаю это—действовать, жить и разговаривать подобно другим людям и в оправдание такого поведения он не обязан ссылаться на что-либо иное, кроме абсолютной необходимости, заставляющей его поступать именно так, а не иначе. Если же он простирает свои умозрения далее того, чем требуется абсолютной необходимостью, и начинает философствовать на естественные или моральные темы, то его побуждает к этому известное удовольствие и удовлетворение, которые он находит в подобных занятиях. Кроме того, он учитывает и то обстоятельство, что каждый человек даже в повседневной жизни вынужден в той или иной степени приобщаться к такого рода философии; что с самого раннего детства мы постепенно образуем все более общие правила поведения и рассуждения и что, чем шире приобретаемый нами опыт, чем сильнее разум, которым мы обладаем, тем более общими и всеобъемлющими делаем мы свои принципы; и то, что мы называем философией, есть, собственно, аналогичное действие, совершаемое лишь с большей планомерностью и методичностью. Философствование на подобные темы ничем существенно не отличается от размышлений о повседневной жизни, и мы можем ожидать от нашей философии ввиду большей точности и тщательности ее метода лишь большей устойчивости, но не большей истинности.

Но если мы обратим свой взор за пределы человеческих дел и свойств окружающих нас тел; если распространим свои умозрения на обе вечности: предшествующую нынешнему состоянию вещей и следующую за ним; если обратимся к творению и образованию мира, к существованию и свойствам духов, к силам и действиям единого всемирного духа, существование которого не имеет ни начала, ни конца, духа всемогущего, всеведущего, неизменного, бесконечного и непостижимого, то мы должны быть весьма далеки от малейшей склонности к скептицизму, чтобы не обнаружить, что нами превышены пределы наших способностей. Пока мы ограничиваемся в своих умозрениях торговлей, моралью, политикой или критицизмом, мы ежеминутно прибегаем к здравому смыслу и опыту, которые подкрепляют наши философские заключения и по меньшей мере отчасти устраняют те опасения, которые мы заслуженно питаем к каждому чересчур утонченному и хитроумному рассуждению. Но при богословских рассуждениях мы лишены такого преимущества; вместе с тем мы имеем здесь дело с объектами, которые, надо признать, слишком сложны для нас и которые по сравнению с другими объектами требуют наибольшего внимания с нашей стороны. В данном случае мы подобны иностранцам, попавшим в чужую для них страну; все в ней должно казаться им подозрительным, и они ежеминутно рискуют совершить какой-нибудь проступок против законов и обычаев тех людей, с которыми они живут и общаются. Мы не знаем, насколько следует доверять при рассмотрении подобных вопросов нашим обычным способам рассуждения, ведь даже при их употреблении в обыденной жизни в той области, к которой они особенно хорошо приспособлены, мы не можем дать себе отчета, почему мы их применяем, и руководствуемся в данном случае исключительно чем-то вроде инстинкта или необходимости.

Все скептики утверждают, что разум, рассматриваемый абстрактно, выдвигает неодолимые аргументы против самого себя и что мы никогда не могли бы сохранить какого-нибудь убеждения или уверенности в чем бы то ни было, не будь скептические рассуждения настолько утон-ченны и хитроумны, что они оказываются не в состоянии служить противовесом более веским и естественным аргументам, имеющим свой источник в наших чувствах и в опыте. Но очевидно, что, как только наши аргументы лишаются этого последнего преимущества и слишком удаляются от обыденной жизни, они оказываются на одном уровне с самым утонченным скептицизмом, который в таком случае вполне способен служить им противовесом. Перевес не обнаруживается ни на той, ни на другой стороне; наш дух должен пребывать в нерешительности между ними, но именно эта нерешительность, это равновесие и составляют триумф скептицизма.

Но у тебя, Филон, как и у всех умозрительных скептиков, сказал К л е а н т, я замечаю, что ваше учение и ваши поступки одинаково не согласуются друг с другом как в наиболее трудных теоретических положениях, так и в обыденной жизни. Где только очевидность налицо, вы придерживаетесь ее, несмотря на исповедуемый вами скептицизм; и я могу заметить при этом, что некоторые из вас не менее исполнены убежденности, чем те, кто признают себя большими сторонниками достоверности и уверенности. И действительно, разве не был бы смешон человек, который заявил бы, что отвергает данное Ньютоном объяснение чудесного явления радуги лишь потому, что оно основывается на детальном анализе световых лучей, т. е. касается предмета, слишком утонченного для человеческого понимания? А что можно сказать о человеке, который, не имея никаких определенных возражений против аргументов Коперника и Галилея относительно движения Земли, отказался бы согласиться с ними на том основании, что подобные вопросы слишком возвышенны и отдалены, чтобы быть выясненными посредством ограниченного и обманчивого человеческого разума?

Правда, существует, как ты верно заметил, особый вид грубого и невежественного скептицизма, он внушает простонародью общее предубеждение против всего, что с трудом поддается его пониманию, и заставляет толпу отвергать всякий принцип, требующий для своего доказательства и установления тщательного размышления. Этот вид скептицизма пагубен для знания, а не для религии, ибо мы видим, что те, кто особенно рьяно его придерживается, часто воспринимают не только великие истины теизма и естественной теологии, но даже самые нелепые положения, навязываемые им традиционным суеверием. Они твердо верят в ведьм, хотя не желают ни поверить, ни вникнуть в самое простое положение Евклида. Утонченные же философские скептики впадают в непосредственность противоположного характера. Они проникают со своими изысканиями в самые сокровенные уголки науки, и их согласие простирается соответственно той очевидности, которую они обнаруживают. Они даже вынуждены признать, что именно наиболее сокровенные и отдаленные объекты лучше всего объяснены философией. Действительно, свет уже разложен, истинная система небесных тел открыта и удостоверена, но питание живых тел все еще остается неизъяснимой тайной, сцепление частиц материи все еще непонятно для нас. Подобные скептики вынуждены поэтому в любом вопросе отдельно рассматривать очевидность каждого отдельного доказательства и сообразовывать свое согласие с той степенью очевидности, которую они находят. Так поступают они во всех естественных, математических, моральных и политических науках. Но почему, спрашивается, не поступать так же в науках богословских, в религии? Почему только выводы такого рода должны быть отвергнуты на основании общего допущения о немощи человеческого разума и без специального разбора их очевидности? Разве такое неодинаковое отношение не является ясным доказательством предубеждения и пристрастия?

93
{"b":"259038","o":1}