Адам пальцами касается моего шрама. Несмотря на то что прошло уже столько времени и с медицинской точки зрения это невозможно, кожа моя начинает покалывать.
– Я хочу куда-нибудь уехать, – говорит он. – Хочу идти по улице среди бела дня, чтобы все видели нас вместе.
Когда он поворачивает все вот так, я понимаю, что это совершенно не то, чего хочу я. Мне хочется спрятаться с ним за закрытыми дверями роскошной гостиницы в Уайт-Маунтин или в загородном домике в Монтане. Но я не хочу, чтобы Мэри оказалась права, поэтому говорю:
– Наверное, и мне этого хочется.
– Хорошо, – говорит Адам, накручивая на пальцы мои локоны. – На Мальдивы.
Я привстаю на локте.
– Я не шучу.
Адам смотрит на меня.
– Сейдж, – говорит он, – там тебе даже в зеркало не нужно будет смотреться.
– Я посмотрела в Интернете рейсы Юго-Западных авиалиний. За сорок девять долларов мы сможем добраться только до Канзас-Сити.
Адам проводит пальцем по моим выступающим ребрам.
– А зачем нам ехать в Канзас-Сити?
Я убираю его руку.
– Прекрати меня отвлекать, – велю я. – Потому что это не для нас.
Он ложится на меня сверху.
– Заказывай билеты.
– Ты серьезно?
– Серьезно.
– А если тебя вызовут? – спрашиваю я.
– Если им придется подождать, никто от этого не умрет, – отвечает Адам.
Сердце мое начинает биться прерывисто. Даже мысль о том, чтобы появиться на людях, мучительна. Неужели если я буду идти под руку с красивым мужчиной, который явно хочет быть со мной, то за компанию это сделает нормальной и меня?
– А Шэннон что ты скажешь?
– Что я от тебя без ума.
Иногда я задумываюсь о том, как бы все сложилось, если бы мы встретились с Адамом, когда я была моложе. Мы оба ходили в одну школу, но с разницей в десять лет. Оба вернулись в родной город. Оба работаем в одиночестве в неурочный час и занимаемся тем, что обычные люди никогда бы не сделали своей профессией.
– Что я не могу перестать думать о тебе, – добавляет Адам, покусывая мочку моего уха. – Что я безнадежно влюбился.
Должна признать, больше всего в Адаме мне нравится то – и это же не дает ему все время быть со мной! – что когда он тебя любит, то любит без всякого сомнения, целиком, и эта любовь подавляет. Так он относится и к своим детям-близнецам. Именно поэтому он каждый день возвращается домой, чтобы узнать, как у Грейс прошла контрольная по биологии, или посмотреть, как Брайан забил первый мяч и успел вернуться на «базу» в новом бейсбольном сезоне.
– Ты знаешь Джозефа Вебера? – спрашиваю я, внезапно вспомнив слова Мэри.
Адам перекатывается на спину.
– Я безнадежно влюблен, – повторяет он. – «Ты знаешь Джозефа Вебера?» Да уж, нормальный ответ…
– Он преподавал в старших классах. Немецкий язык.
– Мои дети учат французский… – Он неожиданно щелкает пальцами. – Он был судьей в Малой лиге. Кажется, Брайану тогда было лет шесть-семь. Помню, я тогда подумал, что ему уже лет девяносто и у организаторов не все дома, но оказалось, что он чертовски энергичный старик!
– Что ты о нем знаешь? – продолжаю расспрашивать я, поворачиваясь на бок.
Адам заключает меня в объятия.
– О Вебере? Хороший старик. Он знает бейсбол вдоль и поперек и всегда судил честно. Это все, что я помню. А что?
На моем лице играет улыбка.
– Я ухожу от тебя к нему.
Он нежно и медленно меня целует.
– Я могу как-то повлиять на твое решение?
– Уверена, ты что-нибудь придумаешь, – обещаю я и обвиваю его шею руками.
* * *
В таком небольшом городке, как Уэстербрук, который основали потомки первых американцев, прибывших на корабле «Мейфлауэр», еврейское происхождение делало нас с сестрами особенными – мы так сильно выделялись среди наших одноклассников, как будто у нас кожа была ярко-голубого цвета.
– Чтобы появились приятные округлости, – говаривал мой отец, когда я спрашивала его, почему нам нужно переставать есть хлеб где-то за неделю до того, как все остальные в моей школе начнут приносить в своих коробках для завтрака сваренные вкрутую пасхальные яйца. Меня никто не дразнил, наоборот: когда в младшей школе мы проходили нехристианские праздники, я фактически стала знаменитостью вместе с Джулиусом – единственным чернокожим учеником в моей школе, чья бабушка праздновала Кванзаа[9].
Когда пришло время обряда бат-мицва, я попросила его не проводить. Мне ответили отказом, и я объявила голодовку. Достаточно уже и того, что мы были евреями и отличались этим от других; я не хотела еще больше привлекать к себе внимание.
Мои родители были иудеями, но не придерживались кашрута[10], не посещали регулярно синаногу, за исключением годов, предшествующих обрядам бат-мицвы у Саффрон и Пеппер, когда посещение службы было обязательным. По пятницам я, бывало, сидела на вечерней службе, слушала, как кантор поет на древнееврейском языке, и удивлялась, почему в еврейской музыке столько минорных нот. Похоже, представители избранного народа, создававшие эти напевы, были не слишком счастливы. Однако мои родители постились на Йом-Киппур, Судный день и отказывались ставить рождественскую елку.
Мне казалось, что они придерживаются некой сокращенной версии иудаизма и поэтому не должны мне указывать, как и во что верить. Это я и заявила своим родителям, когда пыталась отговорить их от проведения бат-мицвы. Отец отреагировал очень спокойно. «Важно во что-нибудь верить потому, что ты можешь себе это позволить», – сказал он. Потом меня отправили в комнату без ужина – меня это по-настоящему изумило, потому что в нашей семье мы были вольны высказывать свое мнение, каким бы спорным оно ни являлось. Мама тайком пробралась ко мне в комнату, принесла бутерброд с арахисовым маслом и вареньем.
– Может быть, твой отец и не раввин, – сказала она, – но он верит в традиции. Именно их родители и передают своим детям.
– Ладно, – вступила я в спор. – Обещаю в июле закупить все школьные принадлежности; буду всегда готовить на День благодарения запеканку из маршмеллоу и батата. Мама, против традиций я не возражаю. Но религия – это не ДНК. Нельзя верить просто потому, что верят твои родители.
– Бабушка Минка носит свитера, – сказала мама. – Постоянно.
На первый взгляд это показалось неуместным утверждением. Мать моего отца жила в доме престарелых. Она родилась в Польше и до сих пор разговаривала с акцентом – всегда немного нараспев. Да, бабушка Минка носила свитера, даже когда на улице была тридцатиградусная жара, но еще она слишком нарумянивалась и обожала одежду леопардовой расцветки.
– Многие из тех, кто выжил, избавились от татуировок хирургическим путем, но Минка уверяет, что, когда видит их каждое утро, вспоминает, что она победила.
Я не сразу поняла, что мне хочет сказать мама. Папина мама была в концлагере? Как я могла дожить до двенадцати лет и не знать этого? Почему родители скрывали это от меня?
– Она не любит об этом говорить, – просто ответила мама. – И не любит показывать свою руку.
Мы проходили тему «Холокост» на занятиях по общественных наукам. Трудно было представить, что иллюстрации в учебниках, где изображены живые скелеты, имеют хоть какое-то отношение к полной женщине, от которой всегда пахнет лилиями, которая еженедельно посещает парикмахера, которая в каждой комнате своего домика хранит яркие разноцветные трости, чтобы они всегда были под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.
– Она не ходит в храм, – сказала мама. – Мне кажется, после всего, что произошло, у нее сложились непростые отношения с Богом. Но твой отец… он начал ходить туда. По-моему, таким образом он пытается осмыслить то, что с ней произошло.
Я тут отчаянно пытаюсь избавиться от этой религии, чтобы смешаться с остальными людьми, а оказывается, в моих жилах течет настоящая еврейская кровь – я потомок человека, пережившего холокост. Я упала спиной на подушки – обманутая, злая, эгоистичная.