Он совершил длинную прогулку и, наконец, по боковой улице подошел к Сансгору со стороны поселка. Отсюда он поглядел вниз на сад, имение и на главное здание. Затем перевел взгляд на широкую посыпанную гравием аллею, по которой Ракел и он часто прогуливались, и разговоры их с новой силой воскресли в его памяти.
Он стоял долго и чувствовал, как дух его снова крепнет. Чего бы он сейчас не отдал за то, чтобы Ракел появилась хоть на мгновенье на лестнице! Но он не хотел идти туда. Нет! Никакое иное чувство не должно примешиваться к священной страсти, наполнявшей его сердце. С твердым решением он повернул и пошел к городу. Он снова обрел самого себя.
В воскресенье, когда директор школы Йонсен должен был произнести свою первую проповедь, церковь была переполнена. Количество любопытных, всегда жаждущих послушать нового оратора, увеличилось еще из-за интереса к этому суровому, серьезному молодому человеку, которого уважала даже городская знать.
Фру Гарман с дочерью сидели на своей семейной скамье. Фанни и Мадлен тоже были в церкви. Пробст Спарре со своей супругой и фрекен Барбарой сидели в самом первом ряду. Дальше можно было разглядеть пастора Мартенса и остальных девиц Спарре, а позади всех мадам Расмуссен — экономку капеллана.
Народу собралось так много, что пение псалмов звучало крайне торжественно, словно на рождество. И когда проповедник прошел на кафедру, все поющие медленно повернули головы в его сторону.
На узкой лесенке, где ни один взор не мог его видеть, Йонсен на мгновенье почувствовал приступ слабости, словно он тащил тяжелую ношу. Он не мог впоследствии понять, откуда у него взялись силы, чтобы сделать эти последние шаги, но, взойдя на кафедру и увидев сотни глаз, устремленных на него, он сделал над собой усилие и теперь стоял спокойно. Почти все присутствующие утверждали, что никогда не видели молодого священника, так свободно державшего себя на кафедре.
У кандидата Йонсена было хорошее зрение; он узнал многие лица. То, что фрекен Ракел сидела прямо перед ним на скамье Гарманов и Ворше, он почувствовал прежде, чем увидел ее. Он сознательно отводил глаза от этой скамьи, чтобы не смутиться. Немало женских сердец билось и внизу, у самой кафедры, — семейные скамьи были расположены амфитеатром. Когда хор пропел последний стих псалма, Йонсен позволил себе бросить взгляд вниз, на все эти пары глаз; одни были острые, любопытные, другие скромные, благочестивые, а иные такие глубокие и удивительные, что, казалось, глядишь в глубину колодца.
После вступительной молитвы Йонсен прочитал текст евангелия четким и уверенным голосом. Затем начал кратко разъяснять евангелие. Он собирался только в последней части проповеди коснуться личных вопросов. Но чем ближе подходил он к этой последней части, тем меньшей становилась его уверенность в себе.
Начиная проповедь, молодой богослов устремил глаза в одну точку. Эту точку — голову пробста Спарре — он отыскивал каждый раз, когда отрывал глаза от бумаги. Белые волосы и ослепительный воротник ярко выделялись на темном фоне, и чем дольше говоривший смотрел на эту благообразную голову, тем больше он страшился конца своей речи.
Йонсен подошел к тому месту проповеди, где он собирался начать говорить о правде жизни, о том, что нельзя жить бок о бок с ложью. Но он не знал, как это случилось: сильные, страстные слова, которые он собирался сказать, так мало подходили к светлой, приветливой улыбке и ко всей почтенной фигуре пробста, исполненной серьезности и гармонии, что все смешалось в мыслях молодого богослова, и он не мог продолжать речи; в церкви наступила мертвая тишина, пока Йонсен медленно вытирал пот со лба.
Но когда он поднял снова голову, он намеренно не взглянул на пробста и в отчаянии обратил взор на ту, которая, в сущности, была виновницей всего происходящего.
И он не обманулся. Ибо в тот самый момент, как он устремил глаза на это открытое, смелое лицо, он почувствовал как бы прилив сил. Ее глаза смотрели на него в упор с вопрошающим, почти тревожным выражением; он понял взгляд девушки: она не должна обмануться в нем! С новой силой, спокойным, ровным голосом он начал последнюю часть проповеди.
Все громче и увереннее звучал его голос; он становился прекрасным, наполнял всю церковь, и эхо его отдавалось под сводами. Все слушали внимательно; некоторые старушки плакали и сморкались. Но какая-то смутная тревога стала передаваться от одного к другому во всем этом сборище людей.
Что за странная речь! Эти резкие требования быть абсолютно правдивым и смелым, это решительное осуждение всех формальностей, всякого церемониала, всех мелких, повседневных компромиссов — это было слишком уж смело, слишком преувеличенно!
Он сомневался и открыто признавался в этом; он был не единственный, кто сомневался, но он был одинок со своим признанием. Он хороша знал все это — эту тонкую сеть успокоений и умиротворений, которой оплетают человеческую совесть. Он знал это по людям одной с ним профессии, по духовным лицам, которые более чем кто-либо должны были бы быть правдивыми и ни в чем не отступать от истины, от строгой и ясной истины, которую презирают, ненавидят и преследуют в испорченном мире. Но, смотрите, к чему все сводится на деле? Мы видим, как удобно устроившееся, всеми почитаемое сословие живет, обманывая себя и других, прячет сомнения, глушит и смиряет могучую силу отдельных людей, чтобы вся жизнь в целом шла тихо, размеренно, спокойно и бесшумно. Истина — это обоюдоострый меч! Она чиста, как кристалл! И если истина проникла в человеческую жизнь — это болезненно, это мучительно, как рождение ребенка. И вот, вместо этого, мы ведем дремотную жизнь во лжи и формальностях, жизнь, в которой нет ни силы, ни крепости, ни смелости — ничего кроме путаницы, путаницы без конца!
Он постепенно увлекся, отложил в сторону бумагу и говорил уже многое из того, что не дерзнул бы написать; после решительного нападения он закончил свою речь краткой страстной мольбой о даровании силы себе и всем тем, кто хочет противостоять человеческой лжи, кто собирается жить в истине.
Затем Йонсен совершенно иным голосом прочитал молитву, и Ракел заметила, что он пропустил упоминание о «воинстве на земле и на водах».
Слушая спокойный, тихий голос, которым он прочитал молитву, все присутствующие вздохнули свободнее — словно после бури. Впрочем, некоторые перешептывались: «Скандал, форменный скандал!» — таково было их мнение. «Его, без сомнения, вызовут в консисторию!» — говорили люди, знакомые с законами.
Многие женщины не знали, как отнестись к тому, что они слышали, и обращали вопрошающие взоры в сторону мужчин; всегда ведь есть отец, муж, брат или другое авторитетное лицо мужского пола, суждение которого женщины привыкли считать и своим суждением. Но большинство глаз обращалось на пробста.
Пробст Спарре сидел спокойно, как и во время всей проповеди, немного отклонившись на спинку скамейки, с большой книгой псалмов в руках — подарком его прихода. Через верхние окна, обращенные на юг, мягкий теплый свет падал на его фигуру; на лице его была обычная печать высокой душевной безмятежности; никакого оттенка беспокойства или порицания не отразилось на нем в продолжение всей речи, и это действовало на прихожан успокаивающе. Настроение вообще было тревожное, лихорадочное, но большинство все-таки еще воздерживалось от произнесения окончательного приговора.
Пастор Мартенс, которому нужно было совершать службу, поднялся со своего места сразу после проповеди. Его обычно суховатый голос дрожал от внутреннего волнения. Наконец-то выяснилось, что таится в этом директоре школы! Капеллан не мог воздержаться от чувства некоторой радости при мысли, что теперь-то уж пробст вынужден будет похвалить его. Ведь это он считал, что не следовало разрешать Йонсену читать в церкви проповедь во время воскресного богослужения, что нужно было прежде проверить его знание библии, что в виде пробы его следует сперва допустить лишь к вечернему богослужению. Но теперь все уже свершилось! Полный разрыв со всем духовенством и перед всеми прихожанами! Интересно, как теперь поступит пробст?