Квартира Дирка состояла из двух комнат на втором этаже старого дома на улице, переставшей считаться аристократической. Некогда это был роскошный дом и, по понятиям того времени, комнаты были красивы, особенно гостиная — низкая, большая, обитая дубом, с изящным камином, украшенным гербом владельца, выстроившего дом. Прямо из нее дверь вела в спальню, не имевшую другого выхода, также обитую дубом, с высокими стенными шкафами и великолепной резной кроватью, по виду несколько напоминавшей катафалк.
В назначенный час явились гости. Празднество началось, повара засуетились, ставя перемены кушаний, изготовленных в гостинице. Над столом спускалась люстра из шести подсвечников, в каждом из которых оплывала сальная свеча, освещая сидевших за столом, но оставляя прочую часть комнаты в большей или меньшей темноте. К концу ужина часть обгоревшей свечи упала в медный соусник, стоявший под люстрой, и жир загорелся. При свете внезапно вспыхнувшего пламени Монтальво, сидевшему напротив двери и случайно поднявшему глаза, показалось, будто вдоль стены в спальню скользнула темная фигура. Одну только секунду капитан видел ее, затем она исчезла.
— Caramba![80] Друг мой, — обратился он к Дирку, сидевшему к фигуре спиной, — в вашей мрачной квартире, кажется, водятся приведения? Мне почудилось, будто сейчас одно скользнуло мимо нас.
— Привидения? — отвечал Дирк. — Не слыхал. Я не верю в привидения. Не угодно ли еще паштета?
Монтальво взял еще паштета и запил стаканом вина. Он не продолжал разговора о приведениях: быть может, ему пришло в голову объяснение виденного. Как бы то ни было, он не сказал ничего больше.
После обеда стали играть, и на этот раз ставки начались с той суммы, на какой остановились накануне. Сначала Дирк проигрывал, но потом счастье вернулось к нему, и он стал выигрывать.
— Друг мой, — воскликнул наконец капитан, бросая кости, — вы, без сомнения, обречены на несчастье в супружеской жизни, потому что дьявол сидит в вашем игорном стакане, а его высочество всего не даст одному человеку. Я — пас! — И он встал.
— И я тоже, — заявил Дирк, следуя за ним к окну и не желая брать больше денег. — Вам очень не везло, граф, — сказал он.
— Да, — отвечал Монтальво, зевая, — мне теперь целых шесть месяцев придется жить… воспоминанием о вашем прекрасном обеде.
— Все очень досадно, — сконфужено проговорил Дирк, — мне не хотелось бы брать ваших денег. Проклятые кости сыграли со мной такую шутку. Не станем больше говорить об этом.
— Офицер и дворянин не может так относиться к долгу чести, — сказал Монтальво, вдруг став серьезным. — Но, — прибавил он с коротким внезапным смехом, — если другой дворянин будет настолько добр, что согласится покрыть долг чести другим долгом чести, то дело примет иной оборот. Если бы, например, вы могли одолжить мне четыреста флоринов, которые вместе с проигранными мною шестьюстами составят тысячу, то это было бы очень кстати для меня. Только, прошу вас, если это почему-либо неудобно для вас, забудьте о моих словах.
— Я здесь, за своим собственным столом, выиграл такую сумму, — отвечал Дирк, — и прошу вас взять ее.
Собрав стопку золота, он пересчитал ее на ладони с ловкостью купца и протянул деньги Монтальво.
Монтальво колебался, но затем взял золотые и небрежно опустил их в карман.
— Вы не пересчитали, — заметил Дирк.
— Совершенно излишне, — отвечал его гость, — ваше слово лучшее ручательство. — Он снова зевнул, сказав, что уже поздно.
Дирк подождал несколько секунд, думая в своей простоте делового человека, что благородный испанец упомянет о каком-нибудь письменном обязательстве. Но видя, что это и в голову не приходит его гостю, он направился к столу, где двое других гостей показывали различные фокусы с картами.
Несколько минут спустя испанцы попрощались, и Дирк остался наедине с Брантом.
— Очень удачный вечер! — сказал Брант. — И вы много выиграли.
— Да, — отвечал Дирк, — и тем не менее я беднее, чем был вчера. Брант засмеялся и спросил:
— Он занял у вас? Я так и знал, и скажу вам: не рассчитывайте на эти деньги. Монтальво по-своему добрый малый, но он взбалмошен и отчаянный игрок. Прошлое его, как мне кажется, тоже не безупречно, по крайне мере, никто не знает о нем ничего, даже его сослуживцы-офицеры. На ваш вопрос они пожимают плечами и говорят, что Испания большой котел, в котором довольно всякой рыбы. Одно я только знаю достоверно: он по уши в долгах. В Гааге у него по этому поводу возникли затруднения. Советую вам больше не играть с ним, а на эти тысячу флоринов не рассчитывать. Для меня тайна, как он перебивается, но мне говорили, что какая-то старая дура из Амстердама снабжала его деньгами, пока не узнала… однако, я начинаю сплетничать. А теперь скажите, — спросил он, изменяя голос, — здесь никого нет, кроме нас?
— Посмотрим, — отвечал Дирк, — со стола убрали, и старая экономка уже приготовила мне постель. Никто не заходит сюда после десяти часов. В чем дело?
Брант дотронулся до его руки, и, поняв прикосновение, Дирк отошел к нише у окна. Здесь, обратившись спиной к комнате и сложив руки на груди особенным образом, он произнес слово «Иисус» и остановился. Брант так же сложил руки и отвечал или, скорее, докончил: «плакал». Это был пароль последователей новой религии.
— Вы один из наших? — спросил Дирк.
— Я и вся моя семья: отец, мать, сестра и девушка, на которой я женюсь. Мне сказали в Гааге, что от вас или молодого Питера ван де Верфа я получу те сведения, которые нужны нам, последователям веры: кому мы можем и кому не должны доверять, где удобно собираться для молитвы и где мы можем причаститься.
Дирк взял руку родственника и пожал ее. Брант отвечал пожатием, и с этой минуты между молодыми людьми установилось полное доверие, как между родными братьями, ибо их теперь связывали узы общей горячей веры.
И теперь подобная связь существует между людьми в девяноста случаях из ста, но она не порождает уже такого взаимного доверия. Это зависит от изменившихся обстоятельств. Благодаря в значительной степени Дирку ван Гоорлю и его современникам-последователям, особенно же одному из них, Вильгельму Оранскому[81], набожные и богобоязненные люди уже не принуждены теперь для поклонения Всемогущему в чистом и простом служении прятаться по углам и дырам, подобно скрывающимся от закона злодеям, зная, что если их застанут, то всех вместе с женами и детьми ожидает костер. Теперь тиски для пальцев и всякие орудия пытки, служившие для уличения еретиков, валяются по пыльным шкафам музеев, но несколькими поколениями раньше было совсем иное дело: тогда с человеком, осмелившимся не согласиться с некоторыми учениями, обращались гораздо бесчеловечнее, чем с собакой на столе вивисектора.
Неудивительно поэтому, что те, над которыми тяготело такое проклятие, которые постоянно должны были жить в ожидании подобного исхода, сплачивались теснее, сильнее любили и поддерживали друг друга до последней минуты, часто рука об руку переходя сквозь огненные ворота в ту страну, где нет больше страданий. Быть приверженцем новой религии в Нидерландах в ужасные времена царствования императоров Карла и Филиппа — значило принадлежать к одной обширной семье. Не существовало обращения «менеер» или «мейнфроу»[82], но только «батюшка» и «матушка», «сестра» или «брат», даже между людьми, стоявшими на весьма различных ступенях общества и совершенно чужими между собой — чужими по плоти, но родными по духу.
Понятно, что при подобных обстоятельствах Брант и Дирк, и без того уже почувствовавшие взаимную симпатию и состоявшие в кровном родстве, скоро вполне сошлись и сдружились.
Они сидели в нише окна, рассказывая друг другу о своих семьях, делясь своими надеждами и опасениями и даже открываясь в своей любви. В последнем отношении Хендрику Бранту улыбнулось счастье. Он был женихом единственной дочери богатого гаагского виноторговца, по его рассказам, красавицы, такой же доброй, как богатой. И свадьба их должна была состояться весной. Когда же Дирк сообщил ему о своем деле, Брант покачал своей благоразумной молодой головой.